Чувство как онтология: Кундера против Достоевского

В «Книжном обозрении» (17 февраля 1985 г.) газеты «New Jork Times» чешский эмигрант Милан Кундера, поселившийся в Париже, опубликовал сердитую статью «Предисловие к вариации», где выразил довольно-таки любопытное отношение к «восточной» (в данном случае русской) эмоциональности и одновременно западному рационализму, взяв в качестве примера Достоевского и Дидро. Глубоко травмированный советской оккупацией Чехословакии, Кундера видит в ней закономерное продолжение давней русской экспансии в Европу и стремление навязать европейцам свои «восточные ценности».

Исходной точкой размышлений Кундеры стал эпизод, когда во время оккупации 1968 года он ехал на автомобиле из Праги мимо танков и лагерей советской пехоты. Его машина была остановлена, обыскана, после чего офицер, отдавший приказ ее обыскать, справился о самочувствии писателя: «Его вопрос не был ни злобным, ни ироничным, – вспоминает Кундера, – напротив, “все это большое недоразумение, – говорил офицер, – но все исправится. Вы должны понять, мы вас, чехов, любим. Мы вас любим”». Ситуация вызывает у Кундеры взрыв негодования – страна оккупирована, разорена, уничтожена, и при этом офицер оккупационной армии изъявляет вам свою любовь… «Поймите меня, – говорит Кундера, – он не испытывал желание осудить вторжение, ничего похожего. Они все более или менее говорили одно и то же, их отношение к происходящему базировалось не на садистском удовольствии насильника, но на совершенно другом архетипе: неоплатной любви. Отчего эти чехи (которых мы так любим!) отказываются жить с нами по нашим законам? Как жаль, что нам приходится пользоваться танками». В конечном счете, ответственным за происходящее оказывается и сам российско-восточный менталитет и его ярчайший выразитель – Достоевский. Когда во время оккупации книги Кундеры уже были запрещены, один театральный режиссер предложил писателю сделать под псевдонимом инсценировку «Идиота». «Я перечитал “Идиота” и понял, что, даже если бы мне пришлось голодать, я бы не смог выполнить эту работу. Мир Достоевского с его выходящими из берегов жестами, мутными глубинами и агрессивной сентиментальностью отталкивал меня. Внезапно я почувствовал необъяснимый приступ ностальгии по “Жаку-фаталисту”». «Откуда эта неожиданная неприязнь к Достоевскому, – спрашивает себя Кундера. – Что это, антирусский рефлекс чеха, травмированного оккупацией родины?.. Сомнения в эстетической ценности его произведений? Нет, ибо неприязнь овладела мной внезапно и не претендовала на объективность. Раздражал меня в Достоевском непосредственно климат его произведений: мир, где все обращается в чувства; иными словами, где чувства возводятся в ранг ценностей и истин» (цитирую по журналу «Континент», 1986, № 50).

Здесь – квинтэссенция кундеровского текста: его раздражает не столько Достоевский сам по себе, сколько странный, чуждый, враждебный, не-европейский мир, где чувствам придается объективный онтологический статус…

Иосиф Бродский, будучи возмущен текстом Кундеры, через полтора месяца напечатал в том же издании свой ответ «Почему Милан Кундера несправедлив к Достоевскому», где в довольно резком тоне ответил на все пассажи чешского писателя, в частности, взяв Достоевского под защиту. Отделив русское от советского, и Достоевского от танков 1968 года, он говорит, что коммунистическая система «в той же мере является продуктом западного рационализма, как и восточного эмоционального радикализма». Европеец из восточной Европы Кундера, по Бродскому, «стремится быть европейцем более, чем сами европейцы», поэтому его представления о ценностях европейской культуры являются односторонними, и вся Россия, в том числе и Достоевский, не вмещается в нее (кстати, совсем недавно нечто подобное утверждал драматург и президент Вацлав Гавел).

Бродский в своей полемике прав во всем, кроме одного: Кундера, в конечном счете, совершенно справедливо проводит водораздел между западной Европой и Востоком, к которому, в его представлении, относится и Россия. Да, она – не Восток, и не Запад, поэтому отношение между чувством, эмоциональностью и аналитическим, рациональным мышлением здесь иное. Мне запомнился навсегда отзыв Сомерсета Моэма о «Братьях Карамазовых». Английский писатель, воздавая хвалу этому «величайшему роману в мировой литературе», вместе с тем оговаривается, что существенным недостатком произведения является то, что, в конечном счете, его главным героем становится Дмитрий Карамазов – иррациональный персонаж, одержимый безумными и в общем-то жалкими страстями. «Достоевский – но в меру» – так назвал свою статью Томас Манн после Второй мировой войны. В сущности, об этом же речь идет и у Кундеры, но при этом он делает радикальные обобщения: «В русском мышлении наблюдается иное равновесие между рациональностью и чувством; в этом ином равновесии (или неуравновешенности) мы и находим знаменитую загадку русской души (как ее глубину, так и ее жестокость)».

Повторяю, Бродский возражает Кундере вполне убедительно – там, где чешский писатель «видит торжество чувств или разума», Достоевский увидел нечто несравнимо более глубокое – «человеческую предрасположенность ко злу». Более того, суждение Кундеры, что «тип человека, описанный Достоевским, только на родине Достоевского и обитает, свидетельствует лишь о том, что Запад и по сей день не произвел на свет писателя, равного – по докапыванию до глубин – Достоевскому». К тому же автор «Невыносимой легкости бытия» почему-то совершенно забывает, что предшествующая оккупация Чехословакии пришла с Запада и была осуществлена самой что ни на есть «рационалистической» страной.

Но я хочу сказать о другом. Эмигрант Кундера, ощущающий себя в Париже совершенно естественно и органично в «родной» картезианской культуре с ее гармонией чувства, рассудка и разума, совершенно искренне выразил очень важное состояние: тот страх, боязнь, притяжение-отталкивание, которые испытывал и продолжает испытывать европеец перед Другим – бескрайним иррациональным евразийским континентом, где все так похоже и все – иное.

Философ Федор Степун, эмигрант с сорокалетним стажем, чувствовавший себя свободно как в русской, так и в европейской культуре, в своих мемуарах («Бывшее и несбывшееся») на склоне лет писал о той «черствости» и «сдержанности» европейцев, что так ранили его в юности, но позднее перестали удивлять: «Шаблонные русские рассуждения о том, что все мы гораздо искреннее, душевнее и глубже европейцев… естественны и понятны у эмигрантов, но явно не верны. Верно лишь то, что русская интеллигентская культура сознательно строилась на принципе внесения идеи и души во все сферы жизни, в то время как более старая и опытная европейская цивилизация давно уже привыкла довольствоваться в своем житейском обиходе простою деловитостью». Степун пересказывает известного немецкого социолога Зиммеля, который считал, что вся уравновешенность и уверенность человеческого общежития и цивилизации в целом зиждется на том, что люди сознательно не слишком заглядывают друг другу в душу. «Знай мы всегда точно, что происходит в душе нашего шофера, пользующего нас доктора или проповедующего священнослужителя, мы иной раз, быть может, и не решились бы сесть в автомобиль, пригласить доктора или пойти в церковь». Очевидно, что если участники любого сообщества узнают о том, что происходит сейчас в душах каждого из них, взрыв неминуем, и это сообщество может перестать существовать.

Степун в своих мемуарах описывает процесс национального обустройства, происходивший в России почти сотню лет назад и закончившийся полной катастрофой: в эмиграции он пытается понять, почему все произошло именно так, хотя могло быть и совсем иначе. История повторяется: сегодня Россия, оказавшаяся на перепутье, пытается соединить все те же старые и трудно совместимые ценности – драматический вызов свободы, испытанные ценности Запада и драгоценный опыт национальной идентичности. Все вопросы по-прежнему открыты.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК