Игра на понижение или о «символах времени» (Борис Парамонов)

Современные философы, как правило, пишут скучно, занудно или попросту плохо. В каком-то смысле философ – это зануда по определению: всем давно уже все понятно, но метафизическая шарманка по-прежнему крутится, и философ все что-то твердит на десятках и сотнях страниц. Если у Канта, Гегеля, Хайдеггера или Лосева за чудовищной терминологией всегда присутствовал некий метафизический порыв и онтологическая страстность, то сегодня, во времена академического дискурса, происходит удушение всего живого, так что от большинства философских текстов отдает мертвечиной.

На этом фоне Борис Парамонов на редкость свеж, раскован, парадоксален: что ни страница, то подвох, эпатаж или провокация. Конечно, это не философия в строгом смысле слова, а эссеистика на литературно-философские темы, но в любом случае она захватывает и увлекает: отличное чтение на ночь для тех, кто скучает от детективов. По обилию персонажей «Конец стиля» напоминает густонаселенный роман: и кого тут только нет! Чехов, Шкловский, Зощенко, Эренбург, маркиз де Кюстин и Киркегор, Алексей Лосев и Леонид Леонов, Горький и Чапек, Алан Блум и Вуди Аллен, Бунюэль и Спилберг, Бердяев и Флоренский, Писарев и Арцыбашев, Розанов и Шестов, Камилла Палья и Марина Цветаева и, разумеется, бесконечный Фрейд везде и всюду… Но из-за калейдоскопа идей, тем и персоналий всегда выглядывает ироничное лицо автора: Б. Парамонов не только со всеми «на дружеской ноге», но и наверняка знает, что, в чьей душе и когда творилось значительно лучше, чем ее обладатель. Более того, задним числом он способен предсказать возможные варианты той или иной творческой судьбы. Например, Бердяев, чтобы написать «Смысл творчества», должен был «сублимировать свой гомосексуализм» (с. 144).

А родись, скажем, философ А. Лосев на современном Западе, он, «с его вкусом к скульптурно и фигурно выразительным феноменам, стал бы знаменитым парикмахером или модельером женской одежды» (с. 115). Отец Павел Флоренский, по Б. Парамонову, «сумел преодолеть в себе то, что Бердяев называл “декадансом”»… Но почему? «… Шутка ли, человек женился и пятерых ребят родил!» (с. 115).

Но по мере столь увлекательного чтения постепенно выясняется, что несмотря на все многообразие мира, в его основе лежат очень простые вещи, настолько простые, что даже дух захватывает.

Итак, культура репрессивна (этот психоаналитический тезис проходит почти через все тексты); «гении» рождаются как раз благодаря сопротивлению репрессивной культуре. Западная демократия (она же – «мировая энтропия») всеядна, иронична, равнодушна, но главное, в отличие от фундаментализма, тоталитаризма и всех традиционных обществ, если и репрессивна, то совершенно по-другому – в ласковой, обволакивающей форме. Если «гениев здесь и убивают в колыбели, но в мягкой манере, без кровопролития. Человека не доводят до отчаяния, с которого начинается гениальность… Что в человеке надо “спасать”: гений – или благополучие, материальный и психологический комфорт? Ясно, как отвечает на этот вопрос демократия, как отвечает на него Америка…» (с. 14). Это ясно уже всем, не устает повторять Парамонов, правда, кроме русских, которые «недемократичны, т. е. не постмодернистичны, они не могут преодолеть уважения, даже религиозного благоговения перед классическими образцами репрессивной культуры…». И самое ужасное: они не в состоянии понять, «что “секс” важнее сублимаций» (с. 19).

В начале века Иванов-Разумник в своей «Истории русской общественной мысли» свел всю идейную историю петровской Руси к борьбе «самосознания» (интеллигенции) с косным и удушающим «мещанством». В «Конце стиля» та же нехитрая схема, но с точностью до наоборот: место «интеллигенции» в терминологии Парамонова занимают «гении». Если западная демократия ласково удушает их в колыбели (совсем по Шигалеву из «Бесов»), зато она благосклонна и милосердна к «массам», «толпе», «обывателю», ко всему усредненному, банальному и «низкому». Внешнее вытесняет внутреннее, телесное – духовное, поверхностное – непроницаемой пленкой застилает глубину – и слава Богу, ибо глубина опасна, а за поверхность жизни можно зацепиться, можно выжить. «Гении» все как один ужасны, агрессивны, трагичны, чудовищны, они вечно переступают границы дозволенного, заигрывают с инфернальным, а их безумные порывы приводят в итоге к революциям, репрессивным режимам, катастрофам и самоуничтожению. Впрочем, некоторые из них, как, например, Марина Цветаева, (эссе «Солдатка» – одно из лучших в книге, по крайней мере здесь отсутствует навязчивый пансексуализм) вызывают у автора «Конца стиля» почти благоговейный ужас. Ибо Цветаева (по сравнению с «какой-нибудь Ахматовой» (с. 292)) выражает наиболее полно глубинный архетип России, страны, которая изначально подобна Пенелопе, оставленной жене: «Кем же надо быть, чтобы носить в себе все бывшие и будущие судьбы? Да, это женщина была поистине femme fatale. Фатальность здесь – не разорение и самоубийство десятка любовников, а фатум, Рок, предвестие всеобщей гибели… Цветаева – сама Россия, русская земля и одновременно – гибель ее и разорение. Это от нее, от матери-земли в ужасе и отвращении разбегаются сыновья. Все Телемаки делаются Одиссеями…» (с. 294).

Но этот благоговейно-патетический тон редкое исключение. Конечно же, весь пафос постмодерниста совсем в другом – именно в развенчании всего «гениального», «трагического», «вертикального» Б. Парамонов и достигает подлинной силы. Вслед за Бодлером или Константином Леонтьевым вы привыкли думать, что гении, художники и пророки уникальны и неповторимы? Глубокое заблуждение! На самом-то деле именно «гении похожи друг на друга, они, страшно сказать, одинаковы, стандартны, шаблонны, а разнствуют, являют конкретное богатство бытия, форм и красок – обыватели. Это понимал Честертон, сам только притворявшийся простаком… Он-то видел, что склонность художественно одаренных натур весьма однообразна: куда ни плюнь, попадешь в педераста» (с. 14). Но, к счастью, время этих ужасных людей на земле близится к концу. Все выдающееся, из ряда вон выходящее, безумное, «уродливо-талантливое» поглощается мировой энтропией, паюсной икрой грядущей демократии, из которой вылупляются мириады необыкновенно жизнеспособных головастиков – им и предстоит являть удивительное «богатство бытия, форм и красок». Именно они – любимые герои автора: люди, способные выжить при любых обстоятельствах – от аббата Сейтса, который на вопрос: что он делал во время террора Французской революции, ответил: «я остался жив», до советских писателей, просуществовавших «от Ильича до Ильича», вроде Леонида Леонова или Ильи Эренбурга. В апологии всего среднего, массового, телесного, в защите «низких истин» от «агрессивных гениев» талант Б. Парамонова и раскрывается во всем многообразии. Иногда его смелость просто не знает границ: «Я хочу защитить лакеев от Достоевского», – говорит он в эссе «К вопросу о Смердякове». Оказывается, Достоевский оклеветал Смердякова, который являл собой «низовой тип русского западника», мелкого буржуа, мечтающего о предпринимательстве – их ведь так всегда не хватало России! О чем мечтает Смердяков? Он хочет открыть кафе-ресторан в Москве на Петровке, со специальной подачей. «Он и сегодня этого хочет и открывает, но его облагают налогом бандиты-рэкетиры – широкие русские натуры, потомки Мити Карамазова», (с. 352).

Ставится вопрос: «Что общего у (постмодернистов), софистов, александрийских эклектиков, средневековых скоморохов, романтиков девятнадцатого столетия, Пушкина, Тимура Кибирова?» «Общее у них – “еврейство”. Еврей – родовое имя постмодерниста, человека без стиля. Блок говорил: большинство человечества правые эсэры. Теперь можно сказать: большинство человечества полуевреи. Я давно думаю написать статью под названием “Еврей Пушкин”, но пока написал только о Вуди Аллене, этом американском Пушкине» (с. 15).

Итак, да здравствуют оклеветанные мировой (и, прежде всего, русской) литературой мелкие буржуа, лавочники, обыватели, дельцы, софисты и постмодернисты, продажные художники, Смердяковы и Чичиковы: «печать продажности на лице артиста придает ему пикантность… Красота – она на то и красота, чтобы продать ее подороже… Нужно англоязычное остранение, чтобы ощутить святость экономики. Учитесь торговать, и вы спасетесь!» (с. 96).

К сожалению, навязчивые вариации на одну и ту же тему постепенно делают увлекательное чтение «Конца стиля» все более утомительным. «О чем может говорить порядочный человек с наибольшим удовольствием? – спрашивал “подпольный человек”. – Ответ: о себе». И о ком бы и о чем бы ни говорил Борис Парамонов, он всегда говорит о себе. Для этого, надо признать, нужна немалая смелость, тем более, что он хочет быть парадоксалистом, стремится раздражать, шокировать, эпатировать. Но кого?.. Очевидно, вымирающую русскую интеллигенцию, которая так и не в состоянии была понять, что «секс» важнее «сублимаций». Но если когда-то это кого-то и могло эпатировать, то ныне подобными «шокирующими» трюизмами переполнено буквально все – бульварная пресса, масс-медиа, иллюстрированные журналы. В конце концов настойчивая сексуально-экономическая озабоченность автора исчерпывается, в сущности, куплетом, который распевали герои «Трехгрошовой оперы» еще 70 лет назад:

Гиганты мысли и титаны духа —

С ума всех сводит потаскуха.

И так выходит на поверку,

Что спать он все равно ложится сверху.

Иногда не совсем понятно, почему в «Конце стиля» речь так часто идет о постмодерне – для «деконструкций», которые совершает Б. Парамонов, его арсенала не требуется, тут вполне достаточно брехтовского куплета: «Постмодернистский человек резонно полагает, что Киркегор овладел бы своей Региной после десятка сессий у психоаналитика. Вот и решайте, что лучше – написать “Заключительный ненаучный постскриптум” или переспать с Региной Ольсен: или-или» (с. 14).

«Конец стиля» превосходно издан в серии с характерным названием «Символы времени» и очень точно ей соответствует. И разговор здесь должен выйти за пределы этой книги: «символы времени» все полнее выражают себя сегодня в какой-то иступленной апологии «низких истин». Большая часть пишущей братии, режиссеры (А. Михалков-Кончаловский выпустил книгу мемуаров с аналогичным названием, где защищает «низкие истины» с завидным упорством), философы, изобретающие для этого «новую софистику», делают это подчас столь агрессивно, что кажется – «низким истинам» и всеобщей игре на понижение кто-то серьезно угрожает. Но кто?.. Фанатики-идеалисты, романтические поэты, религиозные пророки или безумные утописты?.. Сама атмосфера «эры подозрения» давным-давно превратила их в вымирающие, реликтовые типы, которых если еще и можно отыскать, то на задворках цивилизации. Немецкий философ Петер Слотердайк в своей «Критике цинического разума» писал, что если прежде циниками становились самые смелые политические умы, то сегодня любой заурядный функционер или буржуа в своем цинизме не уступит Талейрану, Меттерниху или Бисмарку. Все давно редуцировано, деконструировано, низведено до уровня, ниже которого, кажется, ничего быть не может. Глубина закрыта, вертикаль почти уничтожена, мы существуем в одномерно-плоскостном мире, откуда нет выхода.

Так кто же угрожает «низким истинам» и всеобщей игре на понижение? Очевидно – сами их адепты. Вернее, то, что им еще не удалось уничтожить в самих себе. Поэтому они столь упорны и настойчивы: им нужно окончательно убедить и других, и самих себя, что ничто иное в мире более невозможно. Если Смердяков, по Парамонову, положительный тип «низового западника в России», то, в свою очередь, автор «Конца стиля» по сравнению с Лиотаром, Умберто Эко или Бодрийяром являет собой «низовой уровень» постмодерна и психоанализа и выполняет полезное дело, низводя все и вся до какой-то самозабвенной и виртуозной пошлости.

P.S. В своей следующей книге «МЖ» (2010 г.) Парамонов идет еще дальше, развивая совершенно экстравагантную концепцию. Если в «Конце стиля» большая часть русской культуры возникает из репрессированной сексуальности, то в «МЖ» – из репрессированной гомосексуальности. При этом откровенные содомиты, вроде Михаила Кузмина или Николая Клюева, его мало интересуют. Псхиоаналитический сыск занимается исключительно латентной гомосексуальностью, которую с помощью «единственно верного учения» (разумеется, фрейдизма) он обнаруживает везде и всюду – у Достоевского, Блока и Белого (психоаналитический мотив «Кандавла» – на самом деле они были влюблены не в Любу Менделееву, а в друг друга!), Вяч. Иванова, Бердяева («главный теоретик гомосексуализма в России»), у Чернышевского, Герцена и его окружения, и т. д. Но главное – у Андрея Платонова в его коммунистическом мужском сообществе будущего, из чего следует, что в своем изначальном проекте коммунизм возник как гомоэротическая утопия (в этом есть некоторая доля истины).

Парамонов по-прежнему пишет превосходно – ярко, образно, увлекательно, но, увы, смысл его нового исследования можно свести к предельно простой истине: если один мужчина посмотрел на другого с симпатией, или, более того, написал ему прочувствованное письмо, – значит, он уже «прелюбодействовал с ним в сердце своем».

Я не думаю, что следует полемизировать с подобной концепцией.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК