Жизнь на кладбище, или Что делать после оргии?
Что же осталось сегодня? Время, в котором мы существуем, еще более неясно, чем когда бы то ни было, и люди по-прежнему покидают этот город – какой-то не мертвый, но и не совсем живой. «Веселая травка» весной все так же пробивается из разбитых мостовых, прорастает на крышах и карнизах умирающих зданий с чернотой зияющих глазниц, с недоумением и ужасом взирающих, как совсем рядом, иногда напротив, уже другие «варвары» отстраивают свои казино и ночные клубы, рестораны и нелепые особняки. Но вряд ли кто-либо осмелится сказать о Питере то, что когда-то обронил Мандельштам.
Чаще кажется, что сегодня города просто нет. Общее ощущение – жизнь на красивом, но обветшавшем кладбище, она была бы грустна и поэтична, если бы не привкус вторичности, чувство того, что все это уже было – и ярче, и сильней. Культура, блуждающая по замкнутому кругу повторов и ошибок, в конце концов от бессилия и усталости теряет всякий смысл.
Недавно посетивший гранитные берега парижский философ Жан Бодрийяр, столь же модный диагност эпохи, как некогда Макс Нордау, в публичной лекции определил новый fin de si?cle, а вместе с ним и конец тысячелетия, как состояние человека, проснувшегося утром после оргии. Метафизическая оргия, по Бодрийяру, это полное высвобождение во всех формах – «тотальный оргазм»: выход художественных, политических, сексуальных, утопических и прочих энергий. «Сегодня все освобождено, – сообщил философ, – все утопии реализованы, все ставки сделаны, все возможности проиграны, и мы все вместе оказываемся перед роковым вопросом: что делать после оргии?».
После оргии остается только похмелье. Это – черный перегар истории, который пропитывает обветшавшие дворцы, рассыпающиеся здания, улицы, площади и набережные неудавшегося Четвертого Рима. После утопических запоев на дворе «логика бодуна» и «метафизика похмелья», предрассветное пробуждение, гортань горит инфернальным огнем, мрак, томление, хандра, тоска, отчаяние – неужели это состояние не закончится и в нем всегда придется быть? Состояние неразличимости, когда мир целостен и разорван одновременно, нет ни «верха», ни «низа», ни «добра», ни «зла», ни «грязи», ни «красоты», когда хаос неотличим от порядка, а разум от безумия…
Если модерн – это изысканно-изломанный стиль с легким привкусом увядания и смерти, авангард – это безумие, освежающее варварство, запой, разрушение и саморазрушение на грани самоубийства, то постмодерн в самом деле похож на унылое похмелье, это капитуляция сознания и симуляция самоубийства…
Как жить после жизни, после конца, завершения, после того, как все уже сделано, испробовано и прожито? Что остается? Смирение не без самоиронии и мудрость незнания. Зато сегодня почти никто не будет пытаться слить жизнь и искусство воедино. По крайне мере жизнь искусству больше не будет подражать. Все очевидней, что искусство почти не имеет никакого отношения к жизни, а жизнь – к искусству. В средневековье богословы утверждали, что Бог может сделать все бывшее небывшим; сегодня настоящее кажется уже бывшим и многократно повторенным. «Новизна» и «оригинальность» вызывают либо подозрение, либо скуку, другой выход – пассеизм и стилизация обрекают на блуждание в дурной бесконечности прошлого. Как повторял Ницше еще сто лет назад, чтобы творить жизнь, надо забывать то, что было. Мы же распадаемся в ложных антиномиях: одни все знают и понимают, но ничего не могут, другие многое могут, но ничего не знают, не чувствуют и не понимают. Если мы видим, то не сознаем, если же понимаем, то не видим. Или еще хуже: все живое кажется немыслящим, а все мыслящее – неживым. Варварство больше не оживляет, а ведет просто к одичанию, но культура и знание приводят к омертвлению и параличу. Поэтому главный вопрос, который еще трогает, – как не умереть заживо среди витальных зомби и марионеток, впрочем, еще больше похожих на живых мертвецов.
Однако, глядя на шемякинский памятник Петру, кажется, что это вечные дилеммы. Человек с головкой со страусиное яйцо, но с нечеловеческой волей, силой и пассионарностью, перевернувший и перепахавший всю Россию, уже нес в себе нынешние противоречия. Этот памятник безумен и уродлив, но, по крайней мере, он внутренне точен, а не стилизованно фальшив, как голландский царь-плотник на Дворцовой набережной…
Значит, так было всегда и выхода из замкнутого круга быть не может? Или же это лишь проекция нынешнего дня на прошлое, которое было совсем иным – непонятным и недоступным?.. Прошлое совсем не так невинно, жизнь и живое искусство можно легко похоронить под памятниками и монументами – под недавно созданными каменными идолами, почему-то названными именами Гоголя и Достоевского; за ними следует ожидать и памятник последнему царю, который непременно должен будет вскоре появиться на невских берегах.
В любом случае нет ничего глупее, чем давать советы и делать окончательные заключения. Вопросы нужно задавать, помня, что не будет никаких ответов. Да, мы живем в некрополе, все прожито и жизнь на кладбище грустна, но только это и остается – жить.
* * *
Как-то проходя с приезжими иноземцами в полночь по Мойке, мы пересекали площадь святого Исаакия в самом конце ноября. Город, как и полагается, был серо-черен, пустынен, метафизичен и жутковат. Образованные гости были в полном восторге: они чувствовали и мистику, и историю, и мифологию Петербурга, вместе с копотью и грязью впитавшиеся в городские стены. Да-да, – говорили они по-английски, – это настоящая метафизика, воплощенная метафизическая живопись, которой нет ни у Эрнста, ни у де Кирико… Шел желтый мокрый снег, словно взятый напрокат из «Записок из подполья», я разделял их восхищение, испытывая редкий прилив патриотических чувств, но втайне думал, что, возможно, для жизни его обитателей было бы лучше, чтобы город был не столь холодным, сумрачным, метафизическим и пустым.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК