Высокий и низкий слог
На содержании пропаганды можно долго не задерживаться. Во всех участвовавших в войне странах восторжествовал “высокий слог” (выражение Пола Фассела). Друг стал товарищем, лошадь превратилась в коня, а враг – в супостата 128. В “Варварстве Берлина” Честертон писал, что Британия “сражается за любовь и за веру… за память и честь”. Чувства такого рода, конечно, было удобнее всего выражать в поэтической форме. “Нет смерти для того, кто отважился умереть”, – писал сэр Генри Ньюболт в своем – вполне типичном – стихотворении Sacramentum Supremum 129. “Что устоит, когда падет свобода? – спрашивал Киплинг в «За все, что есть у нас». – И кто умрет, коль выживет страна?” Этот стиль охватывал и самые прозаические аспекты войны. Ньюболт ухитрялся применить его даже к документальному кино (“О живые образы павших, о песни без звука”) 130. Альфред Нойес, еще один поэт старой школы, писал, что работницы завода боеприпасов в Глазго “изливают всю материнскую страсть” на “сияющие выводки снарядов, рожденные, чтобы защитить [sic!] еще более драгоценное потомство из плоти и крови” 131. Гилберт Мюррей пытался оправдать эти бредовые излияния. Он объяснял, что
язык романа и мелодрамы стал… языком нашей обыденной жизни… “Лучше смерть, чем бесчестие” – и прочие старые девизы, которые мы считали годными только для театра и детских книг, превратились для нас в простые бытовые истины 132.
Он явно кривил душой. Другой, более трезвый критик был определенно ближе к истине, когда называл высокий слог военного времени “словесными излишествами” 133.
Для британской пропаганды нарушение бельгийского нейтралитета было отличным козырем, и она разыгрывала эту карту при каждом удобном случае. Англия, как утверждали “известные литераторы” в своем манифесте, воевала “за торжество законности среди цивилизованных народов и в защиту прав малых наций” 134. Оксфордская “Красная книга” противопоставляла британскую верность слову германскому вероломству. “Законный, неоднократно возобновлявшийся договор” был, как доказывал Мюррей в своем труде “Может ли война быть справедливой?”, достаточной причиной для войны 135. Гарольд Спенсер также заверял колеблющихся либералов, что Англия воюет ради соблюдения закона – “и ни для чего больше” 136. Писатель Холл Кейн, опубликовав “Книгу короля Альберта”, посвященную “бельгийскому королю и его народу представителями народов и государств всего мира”, назвал ее “заветом… который был заключен на поруганном алтаре свободы одной из малых наций” 137. В числе прочих против германской “политики террора” выступили в печати Голсуорси и историк Арнольд Тойнби. Харди даже написал про нее стихотворение “Бельгийским изгнанникам”. Наиболее склонные к ханжеству представители англиканского духовенства также неустанно эксплуатировали эту тему 138, а парламентский Комитет по комплектованию выпустил плакат “Клочок бумаги” с изображением печатей и подписей, стоявших под договором 1839 года. При этом британская пропаганда почти не использовала стратегический аргумент – крайне важный для кабинета в 1914 году и исключительно популярный среди довоенных германофобов – о том, что Бельгию и Францию необходимо защищать, чтобы предотвратить появление германских военно-морских баз на побережье Ла-Манша 139.
Как известно, пропаганда Антанты преувеличивала “зверства”, которые наступающая германская армия творила в Бельгии. После войны либеральный пацифист Артур Понсонби опубликовал свой знаменитый пример, демонстрировавший, как одна фраза из K?lnische Zeitung (“Когда стало известно о падении Антверпена, в [германских] церквях зазвонили в колокола”) превратилась в прессе у союзников в:
Варвары, захватившие Антверпен, наказали несчастных бельгийских священников за их героический отказ звонить в церковные колокола, повесив их внутри колоколов вниз головами вместо колокольных языков 140.
Этот сюжет впоследствии оказался фальшивкой, однако довоенные фотографии российских погромов, действительно, публиковались в качестве “примеров” того, как ведут себя германские войска в Бельгии. Sunday Chronicle, как и многие другие британские газеты, рассказывала, что немцы отрубали руки бельгийским детям. Раздувавший страх перед германским вторжением в Англию еще в довоенные времена журналист Уильям Ле Ке с плохо скрываемым наслаждением сообщал о “диких, кровавых и разнузданных оргиях”, которым якобы предавались немцы. Эти оргии, по его словам, включали в себя “безжалостное изнасилование и убийство беззащитных женщин, девушек и девочек”. Другие авторы с неменьшим удовольствием расписывали, как германские солдаты “заставляют шестнадцатилетних девочек пить”, затем “скопом насилуют” их на лугу, а потом “прокалывают им груди… штыками”. Еще одним любимым пропагандистами образом был проткнутый штыком младенец. Дж. Х. Морган даже обвинил немцев в том, что они “подвергают содомии… маленьких детей”. В 1914–1918 годах в Англии было опубликовано не менее одиннадцати брошюр о германских злодеяниях в Бельгии – в том числе в 1915 году официальный доклад лорда Брайса “о предполагаемых германских зверствах” 141. Веллингтон-Хаус при Мастермане озаботился переводом и отправкой за границу большей части этих брошюр – и зверства оказались отличным экспортным товаром. На американских плакатах, рекламировавших “Заем свободы”, нередко изображали скудно одетых бельгийских нимф в лапах обезьяноподобных гуннов. Это должно было распалить публику – и побудить покупать облигации военного займа 142.
Более сдержанные авторы стремились противопоставить идеалы Западной Европы – или “англоговорящего мира”, – подразумевающие “свободу и подчинение закону”, нравам “германской военной касты”, предпочитающей править “железом и кровью” 143. Энтони Хоуп, автор “Узника Зенды”, в своем “Новом (Германском) Завете” высмеивал германский милитаризм и пародировал Бернгарди. Харди также осуждал “писанину Ницше, Трейчке, Бернгарди и так далее” 144. Подобные доводы позволяли совестливым либералам из Daily News проводить различие между немецким народом, против которого, как они уверяли, они ничего не имели, и “тиранией, в тисках которой он находится”. В результате война начинала выглядеть “последней и решительной битвой между старым и новым миром” 145.
Еще одна любимая тема британской пропаганды, предназначавшаяся специально для американской аудитории и подхваченная Гербертом Уэллсом, заключалась в том, что Англия ведет войну с “круппизмом… с гигантской боевой машиной… с омерзительной и грандиозной торговлей орудиями смерти” 146. В произведениях Уэллса, написанных в начале Первой мировой, она, как ни странно это звучит, превращалась в войну за “разоружение и мир во всем мире” 147. Еще точнее совпал с настроениями американцев его знаменитый сборник статей “Война, которая покончит с войнами”, выпущенный 14 августа и сильно повлиявший на риторику Вудро Вильсона.
Пропагандисты также с удовольствием очерняли национальную культуру противника. Британские авторы – отчасти в ответ на германский манифест “К культурному миру” – издевались над “грубостью и тяжеловесной эрудицией”, характерными для “тевтонской профессуры” 148. Британские ученые, десятилетиями преклонявшиеся перед ригоризмом германских университетов, сразу же ухватились за эту тему. Гилберт Мюррей опустился до насмешек над германскими исследователями, которые “тратят жизнь на изучение узких и мелочных тем… лишенных и значения, и красоты, и вдохновения”. В Кембридже сэр Артур Квиллер-Куч объявил войну “сухой мякине [немецкого] исторического исследования и [немецкой] критики” 149. “Германская эпоха сносок на исходе”, – провозгласил один оксфордский оптимист 150. Построения Томаса Манна о второсортности британской “цивилизации” по сравнению с германской Kultur (особенно с Вагнером) были выкроены из того же дрянного материала и наглядно демонстрировали, что пристрастие к сноскам – далеко не главная беда германской интеллектуальной жизни 151. В это трудно поверить, но в Англии интеллектуалы искренне думали, что они воюют со сносками, а в Германии – что они защищают ми-бемоль.
Хорошо сочеталось с этими идеями и представление о том, что война должна очистить национальную культуру. Так, в 1914 году журнал Poetry Review мечтал о “катарсисе, который избавит от болезнетворных соков, пропитывающих в последнее время все вокруг” 152. В Англии самым известным сторонником этого взгляда был поэт Эдмунд Госс, предсказывавший, что война, как “дезинфицирующее средство”, отчистит “застоявшиеся пруды и забитые протоки разума”. В частности, он рассчитывал на избавление от вортицизма 153. С другой стороны фронта немецкий поэт Рихард Демель надеялся, что война подтолкнет простых немцев меньше думать о “свободе, равенстве и тому подобных вещах” и больше – о “том, как растут деревья”.
Особенно смешно эти помпезные заявления выглядели на фоне порожденного войной упадка культуры. Вместо национального подъема получилось торжество вульгарности. Дурацкие лозунги вроде Jeder Tritt ein Britt (“По британцу за каждый шаг”), Jeder Stoss ein Franzos (“По французу за каждый удар”) и Jeder Schuss ein Russ (“По русскому за каждый выстрел”) были в ходу по обе стороны фронта – достаточно вспомнить хотя бы британское “Повесить кайзера!”. Юмористические открытки старательно представляли войну смешной и безобидной: одна германская открытка, например, шутила над газовыми атаками, а итальянцы попытались увидеть смешную сторону творившегося в Бельгии 154.
Этот пошловатый юмор был частью более широкой тенденции, направленной на то, чтобы заставить кровопролитие выглядеть привлекательным – или, по крайней мере, менее отвратительным. В репортажах с фронта, которые Нортклифф писал лично, война выглядела приятным летним отдыхом: “Благодаря жизни на открытом воздухе, регулярному и обильному питанию, физическим упражнениям и свободе от забот и ответственности солдаты выглядят исключительно здоровыми и довольными”. Британские журналисты любили представлять войну спортом: “самой большой игрой” или “пробежкой с гончими” 155. Сквозь эти розовые очки было принято смотреть даже на смерть. Times цитировала Ллойд Джорджа, говорившего, что “британские солдаты обладают спортивным духом… они проявляют его, когда сражаются, и проявляют его, когда гибнут тысячами”. В мертвом британском солдате, как писал Уильям Бич Томас в Daily Mirror, было больше “скромной надежности и тихой стойкости”, чем в других покойниках, – “он как будто специально старался, умирая… избежать героической позы” 156. Особенно активно шла в ход эта словесная шелуха, когда росли потери. Так, вышеприведенные пассажи увидели свет во время битвы на Сомме. Французская пресса прибегала к такой же тактике сначала в первый – катастрофический – период войны, когда ей приходилось уверять читателей в безвредности германских снарядов, а затем в 1915 году. Во второй раз она невероятным образом делала акцент на хорошее настроение пуалю, “идущих в бой, как на пирушку”: “Они ждали наступления, как праздника. Они были так рады! Они смеялись! Они шутили!” 157
Кроме этого, пропагандисты стремились ободрить своих сограждан перспективой внутриполитических благ, которые обязательно принесет победа. Правительства с самого начала войны принялись воспевать национальное единство. Во Франции установился Union sacr?e, в Германии – Burgfrieden[36], а британские власти с удовольствием забыли об Ирландии и вернулись к “обычному ходу дел” (особую значимость этой фразе придавал тот факт, что в 1913–1914 годах дела шли совсем не как обычно). Ллойд Джордж первым попытался использовать эту тенденцию в политических целях, заявив в своей речи, произнесенной в Куинс-Холле в сентябре 1914 года, что он видит
среди всех классов, высших и низших, готовность отринуть эгоизм и признать, что честь страны зависит не только от добытой на полях сражений славы, но и от того, насколько ее граждане защищены от бед 158.
Фактически это означало завуалированное обещание сторонникам Либеральной партии, что военные расходы – как это было и со строительством дредноутов – будут вполне совместимы с социальной политикой и прогрессивным налогообложением. В дальнейшем британская военная пропаганда начала напрямую обещать людям, что война улучшит материальное положение народа, – отсюда “подходящие дома для героев” и так далее.