Некоторые выводы
Целью этой книги было найти ответы на десять вопросов о Великой войне:
1. Была ли Первая мировая война неизбежной в силу влияния милитаризма, империализма, тайной дипломатии или гонки вооружений?
2. Почему военно-политическое руководство Германии отважилось в 1914 году начать войну?
3. Почему военно-политическое руководство Великобритании приняло решение вступить в войну в континентальной Европе?
4. Действительно ли начало войны, как часто утверждают, было встречено массовым энтузиазмом?
5. Способствовала ли пропаганда, особенно в прессе (так считал Карл Краус), продолжению войны?
6. Почему подавляющего экономического превосходства Британской империи оказалось недостаточно для того, чтобы быстро и без помощи американцев разгромить Центральные державы?
7. Почему военное превосходство немцев на Западном фронте не принесло им победу над англичанами и французами?
8. Почему солдаты сражались несмотря на то, что (как уверяет антивоенная поэзия) условия на фронте были скверными?
9. Почему солдаты прекратили воевать?
10. Кто выиграл войну?
Ответ на последний вопрос я дал выше. Выводы, к которым я пришел относительно остальных девяти, можно сформулировать так:
1. Ни милитаризм, ни империализм, ни тайная дипломатия не делали войну неизбежной. В 1914 году в Европе повсеместно отмечался подъем антимилитаристских настроений. Предприниматели – даже такие “торговцы смертью” вроде Круппа – не были заинтересованы в большой европейской войне. Дипломатия, тайная и явная, успешно разрешала конфликты между державами, справляясь в том числе с разногласиями между Великобританией и Германией по колониальным и морским вопросам. Британско-германские отношения не породили собственной Антанты в основном потому, что Германия, в отличие от Франции, России, Японии или США, не выглядела непосредственной угрозой для Британской империи.
2. Готовность Германии пойти в 1914 году на риск европейской войны не была вызвана гордыней и мечтами о власти над миром. Германское руководство скорее чувствовало свою слабость. Оно понимало, что не сможет выиграть гонку вооружений ни на суше, ни на море. Накануне войны совокупный тоннаж британских кораблей относился к тоннажу германских как 2,1:1; вооруженные силы России, Франции, Сербии и Бельгии относились по численности к вооруженным силам Германии и Австро-Венгрии как 2,5:1. Причем дело было не в разнице экономических потенциалов, а в политических и бюджетных ограничениях. Сочетание относительно децентрализованной федеративной системы с демократическим национальным парламентом фактически не позволяло рейху догнать по оборонным расходам своих более централизованных соседей. Более того, к 1913–1914 годам, после полутора десятилетий, за которые национальный долг увеличился на 150%, рейху стало затруднительно привлекать заемные средства. Поэтому в 1913–1914 годах Германия тратила на оборону только 3,5% от своего валового национального продукта – притом что Франция тратила 3,9%, а Россия – 4,6%. Как ни парадоксально, если бы Германия в действительности была столь же милитаристской, как Франция и Россия, у нее было бы меньше оснований чувствовать себя в опасности и делать ставку на превентивный удар, по красноречивому выражению Мольтке, “пока она еще более или менее способна выдержать это испытание”.
3. Решение Великобритании вмешаться в войну было результатом секретных планов, которые ее генералы и дипломаты составляли еще в конце 1905 года. Формально у Англии не было никаких “континентальных обязательств” перед Францией. В 1907–1914 годах Грей и другие министры неоднократно утверждали это перед парламентом и в прессе. Либеральное правительство также не считало себя связанным договором 1839 года о соблюдении нейтралитета Бельгии – если бы Германия не нарушила его в 1914 году, его бы нарушила сама Англия. Однако существовало относительно небольшое число генералов, дипломатов и политиков, которые были уверены, что в случае континентальной войны Англия должна поддержать Францию. Исходили они из ошибочных представлений о намерениях Германии, которой они приписывали наполеоновские замыслы. Эти люди были виновны еще и в том, что, вводя в заблуждение Палату общин, они ничего не делали, чтобы приготовить британскую армию к планируемым боевым действиям. Когда 2 августа 1914 года наступил решающий момент, вмешательство Англии совсем не выглядело предрешенным – большинство министров медлили. В итоге они согласились поддержать Грея отчасти именно из страха уступить место консерваторам. Катастрофическую роль – хотя и не для его собственной карьеры – сыграл тот факт, что Ллойд Джордж тогда не поддержал противников вмешательства. Между тем в связи с немногочисленностью британской армии остаться в стороне было бы предпочтительнее для страны. Цели, которые стояли бы перед Германией в случае британского невмешательства, не представляли прямой угрозы империи. Речь шла об уменьшении российского влияния в Восточной Европе, о создании Центральноевропейского таможенного союза и о захвате французских колоний. Все это было вполне совместимо с британскими интересами.
4. Англия не была вовлечена в конфликт волной народного сочувствия к “крошечной Бельгии”. В первые недели военных действий многие записались в добровольцы из-за безработицы, порожденной экономическим кризисом, который вызвала война. Финансовый кризис 1914 года – сам по себе лучшее свидетельство военного пессимизма. В Европе многие встречали войну не с ликованием, а с трепетом: апокалиптические образы встречаются в источниках ничуть не реже, чем патриотическая риторика. Люди узнавали в происходящем Армагеддон.
5. Это определенно была медийная война. При этом пропаганда в меньшей степени была результатом государственного контроля, чем спонтанной самомобилизации прессы, а также ученых, профессиональных писателей и кинематографистов. Сперва пресса процветала благодаря войне, которая позволила множеству изданий резко увеличить свои тиражи. Однако экономические трудности военного времени в итоге отрицательно сказывались на многих газетах. Более того, усилия журналистов и пропагандистов по очернению противника и мифологизации причин войны по большей части не воспринимались солдатами серьезно – эффективность пропаганды была обратно пропорциональна расстоянию до фронта. Действительно укрепляла боевой дух только пропаганда, основанная на правде – как в случае со зверствами в Бельгии или с потоплением “Лузитании”.
6. Державы Антанты экономически намного превосходили Центральные державы: их совокупный национальный доход был на 60% больше, население – в 4,5 раза больше, они мобилизовали на 28% больше людей. Вдобавок британская экономика во время войны росла, а германская сокращалась. Компенсировать эту разницу методами экономической войны было невозможно. Однако неэффективность германской экономики военного времени – это миф. Если учесть разницу в ресурсах, окажется, что неэффективно войну вела другая сторона – и в первую очередь Великобритания и Соединенные Штаты. В частности, Англия исключительно неудачно распорядилась своими трудовыми ресурсами, в результате чего изрядная часть квалифицированных рабочих, на которых держалась ее промышленность, оказалась в армии. Многие из них были ранены или убиты. В то же время те, кто остался на заводах или пришел туда работать, получали в реальном выражении больше, чем оправдывала производительность их труда. Это было связано с ростом влияния профсоюзов, в Англии и Франции примерно удвоивших за время войны численность своих членов (в Германии число членов профсоюзов, наоборот, сократилось на 25%). В период с 1914 по 1918 год Великобритания потеряла из-за забастовок около 27 миллионов рабочих дней, Германия – 5,3 миллиона. Наконец, аргумент о том, что германские военные усилия были подорваны неравномерным распределением доходов и дефицитом продовольствия, также не заслуживает доверия. Группы, сильнее всего пострадавшие от этих факторов, были сравнительно малозначимы: домовладельцы, чиновники, женщины, психически больные и незаконные дети. Не они проиграли войну, и не они устроили революцию.
7. Центральные державы убивали врагов намного успешнее, чем Антанта и союзники. Они убили как минимум на 35% больше, чем потеряли. Пленных они тоже брали больше – на 25–38%. Они полностью вывели из строя 10,3 миллиона вражеских солдат, потеряв только 7,1 миллиона. Хотя армии у них были заметно меньше, смертность в них составляла всего 15,7% мобилизованных, что лишь ненамного превышает смертность у противника (12%). В любом случае исход войны невозможно объяснить высокой смертностью – в противном случае рухнула бы не Россия, а Франция, а шотландские полки наверняка бы взбунтовались. Это означает, что войну на истощение Антанта проигрывала. Другими словами, ее главная стратегия провалилась почти так же, как ее вторая по важности стратегия – измотать германцев морской блокадой. Между августом 1914 года и июнем 1918 года германцы стабильно убивали и брали в плен больше британских и французских солдат, чем теряли сами. Даже когда летом 1918 года эту тенденцию удалось переломить, дело было скорее в стратегических просчетах Германии, чем в улучшениях у союзников. Насколько успешнее воевали германцы, можно увидеть, если сопоставить военные и финансовые данные: убить одного вражеского солдата стоило Центральным державам 11 345 долларов, а Антанте и союзникам – 36 485 долларов, в три с лишним раза больше.
8. Почему же тогда солдаты продолжали сражаться? Условия на фронте были, несомненно, скверными. Пулеметы, винтовки снайперов, снаряды, штыки и прочие орудия убийства постоянно несли бойцам смерть и увечья. К этому прибавлялись страх, тоска, усталость и дискомфорт: в сырых, кишащих паразитами окопах было хуже, грязнее и гаже, чем в самых худших трущобах. Однако братаний с противником было относительно мало, дезертирство встречалось сравнительно редко в течение всей войны, особенно на Западном фронте, мятежей было немного.
Выглядело бы обнадеживающе, если бы мы могли доказать, что люди сражались, потому что их принуждали к этому гигантские бюрократические машины, разросшиеся до и во время конфликта. Отчасти это, безусловно, было так, но источники ясно демонстрируют, что это относится только к незначительному меньшинству солдат. Смысл военной дисциплины был не в том, чтобы принуждать людей драться, а в том, чтобы воодушевлять их, – отсюда и важность отношений между солдатами и офицерами.
Ситуация выглядела бы по крайней мере приемлемо, если бы, как предполагал Краус, людей заставляла сражаться патриотическая пропаганда, которую распространяли сервильная пресса и циничные журналисты. Однако даже эта гипотеза, очень популярная в то время, кажется неубедительной. Некоторые, разумеется, верили в то, что им говорили их правительства о причинах войны. Однако многие либо не понимали политические аргументы за войну, либо им не доверяли. Причины, по которым они не складывали оружие, были иными.
Боевой дух зависел от бытовых обстоятельств – от наличия теплой одежды, удобного жилья, еды, спиртного, табака, отдыха, досуга, секса и отпусков. Товарищеские чувства также были важным фактором на уровне подразделения. При этом маловероятно, чтобы гомоэротический подтекст играл важную роль, хотя некоторые офицеры, учившиеся в закрытых школах, явно его ощущали. Скорее, природу чувств, которые объединяли солдат в траншеях, характеризуют слова “товарищество” и “братство”, до сих пор сохраняющие отзвук того времени. Впрочем, эти чувства, видимо, присутствовали на каждой из сторон. Важнее были более широкие варианты коллективной идентичности (полковой, региональной и национальной), так как в одних армиях они были ярче выражены, чем в других. Французские солдаты больше чувствовали себя французами, чем российские солдаты – русскими. Есть также основания полагать, что воодушевляющим фактором служила религия. Мотивы священной войны и христианского самопожертвования, эксплуатировавшиеся, несмотря на некоторые различия религиозного характера, священниками по обе стороны Западного фронта, помогали солдатам видеть смысл в резне, в которой они участвовали.
Однако важнее всего было другое: люди сражались, потому что их это устраивало. Я не могу согласиться с тем, что война была “несчастьем” в том смысле, который вкладывал в это слово Уилфред Оуэн, и что ее участники были “несчастными”. Для большинства солдат убивать и рисковать жизнью было не настолько непереносимо, как нам сейчас кажется. Я понимаю, что это звучит шокирующе, особенно если учесть влияние поэзии Оуэна на нашу культуру. Однако даже в книгах самых знаменитых авторов, писавших о войне, можно найти свидетельства о том, что на войне солдаты тяжелее всего переносили не угрозу смерти и не необходимость убивать. Убийство не вызывало отвращения, а страх смерти подавлялся, в то время как получить легкую рану многие даже стремились. Фрейд был близок к истине, когда предполагал, что на войне действует “инстинкт смерти”. Некоторыми бойцами двигало стремление к мести. Некоторым явно просто нравилось убивать: тем, кто был отравлен насилием, война в самом деле могла казаться “чудесной”. При этом солдаты недооценивали свои шансы погибнуть. Хотя для британского солдата во Франции шансы оказаться в числе потерь составляли примерно 50:50, многие были уверены, что колокола в аду звонят не по ним. К зрелищу чужой внезапной смерти они в некоторой степени привыкали (намного большее впечатление производила медленная смерть). Временной горизонт искажался: в бою солдат после долгого и утомительного ночного ожидания жил от мгновения до мгновения. А так как постепенно стало казаться, что и сама война никогда не закончится, в бойцах укоренялся фатализм.
9. Это подводит нас к последнему и самому трудному вопросу: почему, если война не была невыносимой, люди перестали сражаться? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно понять, какие расчеты стояли за сдачей в плен, потому что именно массовая сдача в плен, а не массовая гибель предопределяла победу на всех фронтах. Распад германской армии начался в августе 1918 года с резкого увеличения количества сдававшихся в плен германцев. Эту перемену сложно объяснить, однако, вероятно, дело было в том, что сдаваться в плен (и брать пленных) было опасно. С обеих сторон фронта отмечалось множество случаев убийства пленных – в том числе хладнокровного, уже после боя, – несмотря на их ценность как дешевой рабочей силы и источника информации. Отчасти это было побочным следствием кровожадной фронтовой культуры, о которой говорилось выше, – пленных иногда убивали из мести. Кроме того, по некоторым сведениям, часть офицеров поощряла нежелание брать врагов в плен, чтобы усилить в своих солдатах агрессивность. Возможно, в 1918 году такие вещи стали происходить реже, однако это выглядит маловероятным. Вероятнее, что общий упадок боевого духа из-за провала весеннего наступления, болезней и просьбы Людендорфа о перемирии заставлял германских солдат относиться к перспективам продолжения войны с б?льшим скепсисом, чем в 1917 году. Однако было бы неправильно воспринимать эту готовность к капитуляции как усталость от насилия вообще. Хотя на Западном фронте бои прекратились в ноябре 1918 года, война продолжалась в Восточной Европе и в других местах, а в России разгорелась крайне ожесточенная гражданская война между красными и белыми.