СЮЖЕТ ДЛЯ НЕБОЛЬШОГО РАССКАЗА

В летние месяцы здесь идут дожди, и едва я приехала в Мехико, как мне сказали, что погода к вечеру будет обязательно портиться. Дожди начинаются со второй половины дня, поэтому деловые встречи лучше назначать утром, а позже, выходя на улицу, надо брать зонтик или дождевик.

Ранние утренние часы в Мехико так прозрачны и чисты, что о дожде даже нельзя подумать. К полудню над городом повисает желтоватая, щекочущая горло дымка, становится жарко, но ветер всегда легок и почему-то отдает морем. А к вечеру с гор потянет игольчатым холодком, и зябкие мексиканки наденут накидки и свитеры из толстой шерсти, будто наступила зима, хотя на самом деле больше двадцати градусов тепла и на улицах продают огромные, красные, ничем не пахнущие розы.

Мне повезло — дождя так и не было, и ни один вечер зря не пропал.

И вот однажды я оказалась в полночь на площади Гарибальди.

Не знаю, как она выглядит днем, — может быть, это шумный, порядком замусоренный пятачок, вот и все. Но в полночь площадь выглядела по-другому. Из полутьмы появлялись люди в узких, черных, с белым кантом брюках, в коротких черных куртках, расшитых белым шнуром, и огромных круглых шляпах, завязанных под подбородком. Они бродили по площади вдоль невысоких домов, сидели, как ласточки, на ограде, собирались в маленькие группы; был слышен ленивый говор, певучие вздохи гитар, приглушенные протяжные зевки. Я старалась разглядеть в полумраке их лица: здесь были рослые молодые красавцы, узкие курточки едва не лопались на их могучих плечах, огромные шляпы сидели боком, словно приклеенные. Были и пожилые люди с обвисшими, как бакенбарды, щеками и той преувеличенной стройностью выправки, какая дается в таком возрасте путем немалых усилий. Все они немножко походили на оперных статистов, собравшихся за кулисами перед началом спектакля.

Вдруг на площади прошло движение, и картина сразу изменилась, будто сонно колышущаяся пестрая толпа внезапно проснулась.

На площадь медленно въехал длинный голубой автомобиль с открытым верхом. За рулем сидел немолодой иностранец в вечернем костюме и рядом очень молоденькая девушка, которая все время беспричинно смеялась, как бывает с очень молоденькими девушками, когда они хватят первую рюмку. В течение секунды от толпы откатилась одна группа и облепила машину: бравые здоровяки в расшитых курточках и широкополых шляпах захватили все командные места у крыльев, радиатора и багажника. Зазвенели гитары — над площадью поплыла страстная бессмертная испанская серенада. Приезжий откинулся на спинку сиденья и положил руки на руль; девушка продолжала смеяться. Остальные уличные певцы разочарованно отступили.

Пели, надо сказать, очень хорошо. Звучные бархатные мужские голоса заполнили площадь, и я подумала, каково здесь жильцам, которые после полуночи предпочитают спать. И еще я подумала, что же делают днем эти здоровые ребята в театральных костюмах, которые каждую ночь с переменным успехом охотятся на желающих за небольшую оплату послушать их серенады. Мне сказали, что днем они, наверное, разучивают новые серенады. Но, как говорится, жизни из этого не сделаешь.

А на другой день я попала в Сочимилько.

Это было обмелевшее озеро, где когда-то находились плавучие сады ацтеков. Оно выглядело сейчас как узкий канал с темной стоячей водой; у берега, приткнувшись к скользким сходням, стояли плоскодонные лодки, похожие на гондолы. В одну из них мы сели, и на длинный стол посредине лодки сразу же стали подавать вкусную еду. К нашей лодке пришвартовалась другая, и с ее борта официанты ловко перебрасывали нам тарелки с тартильями — тонкими лепешками из кукурузной муки, без которых не обходится настоящая мексиканская еда. На лепешку клали нарезанного цыпленка и макали в черный, словно деготь, соус такой остроты и жгучести, что застываешь с открытым ртом, словно глотнула расплавленной лавы. Вместо ацтекских плавучих садов по всему каналу сновали лодки с посудой и официантами, откуда подавали через борт то горячую еду, то ледяное пиво в жестяных баночках, напоминающих те, в которых у нас продают консервированное молоко.

Рядом с нами плыла такая же лодка, в которой сидели несколько пар, а в центре возвышалась шумная смеющаяся толстуха с желтыми серьгами в ушах.

— Разве это соус? — кричала она и смеялась, перебрасывая через борт официанту пузатый кувшинчик. — Святая Мария, разве это похоже на настоящий мексиканский соус?

Официант — щуплый смуглый парнишка в белой курточке, — отталкиваясь одним веслом, как гондольер, погнал, натужась, куда-то свою лодку и вскорости, весь красный, утирая пот, уже протягивал толстой даме другой кувшинчик. Она налила из него соус на тарелку и обмакнула тартилью.

— Нет, ты, наверное, не мексиканец! — закричала она, и желтые серьги в ее ушах негодующе закачались. — Ты что, не знаешь, что такое настоящий соус, который подают с курицей?

Парнишка безропотно схватил тяжелое весло и погнал свою лодку назад. Спустя несколько минут, багровый и запыхавшийся, он приволок кувшин с еще одним соусом и, перегнувшись, протянул его через борт. И я увидела сверкающие в улыбке белые зубы женщины, на которых темнели густые капли соуса, и увешанную браслетами смуглую руку с тартильей, и желтые качающиеся серьги, и солнечные искры на инструментах музыкантов, когда они самозабвенно играли «О, моя дорогая!», пришвартовавшись к борту лодки с другой стороны.

Все это было похоже на праздник, так же как казался бесконечным праздником день, когда мы сидели на залитых солнцем переполненных трибунах, а на арену из огороженного загона выпустили молодого быка. Он мчался, низко наклонив широкую голову, и рядом скакал всадник в костюме ковбоя; задача всадника была на всем скаку схватить быка за хвост и повалить на песок. Это требует большой силы и ловкости, и когда это удавалось, трибуны взрывались аплодисментами, а всадник сидел прямой, как струна, на своей лошади, вертящейся на одном месте, точно волчок, улыбался и посылал в публику воздушные поцелуи, пока ошеломленный бык, медленно сгибая передние ноги, поднимался с песка. Но иногда повалить быка не удавалось, и тогда всадник отъезжал в сторону, а на арену выскакивали другой бык и другой всадник; все начиналось сначала, и опять трибуны взрывались то аплодисментами, то разочарованными криками. Конечно, это было не то, что коррида, но сезон коррид еще не начался, и посмотреть на такую игру тоже было интересно, хотя, если честно говорить, мне всякий раз хотелось, чтобы бык выстоял и не сдался.

Каждый день приносил что-то новое, и жизнь могла бы показаться сплошным праздником, если бы я не побывала в других местах.

И я не могу забыть выжженную землю, без единого зеленого листка, без тени, — плоскую серую землю, на которой стояли дома. Они были расставлены с удручающей, безрадостной симметрией, низкие, темные жилища, открытые дождю и ветру, — архитектура отчаяния и нищеты. Поселок издали можно было принять за кладбище — так походили на могильные плиты эти дома, в которых жили люди, рождались дети, умирали старики. Возле одного такого дома стоял маленький мальчик и рядом черный ослик величиной с собаку. Поселок пристроился неподалеку от широкой, отполированной покрышками дороги, по которой день и ночь со свистящим шелестом мчались машины — черные, красные, голубые, блестящие, как жуки, длинные, как торпеды. Мальчик стоял и смотрел на проносящийся мимо него волшебный праздничный мир движения — смотрел устало и равнодушно, как старик.

А потом мы были в деревне, где на пустынной знойной площади возвышалась церковь, и я помню ее прохладную полутьму, ангелов со смуглыми лицами индейцев, запах древнего камня и воска и ощущение плотности горячего слепящего воздуха, хлынувшего навстречу, когда мы вышли из церкви наружу. Рядом стояли три низких дома с плоскими крышами, и над входной дверью каждого висел обрывок черной ткани — знак, что в доме кто-то умер. Мы прошли мимо и зашли напиться в крошечную лавчонку, куда вслед за нами, мягко ступая по земляному полу, вошла коза, и тут я увидела, как на пороге двери, над которой висел черный лоскут, появилась женщина. Она была вся в черном, и лицо ее казалось почерневшим от горя, и глаза были незрячими, как у слепой, словно она ничего не видела, кроме своей беды. И долго еще потом, когда мы шли вдоль аркад старинного городка Пуэбло, где над столиками, расставленными на тротуаре, вился запах горячего кофе, а рядом из машины высыпались один за другим, словно зерна из маковой головки, двадцать три крошечных мальчика в белых церковных одеждах и все вокруг было шумно, ярко и необыкновенно, — долго еще потом перед моими глазами стояло лицо женщины, окаменевшее от горя, беззвучно запертого в ее душе.

Обо всем этом я постараюсь еще написать, но сейчас хочу рассказать об одной встрече, что была у меня в Мехико. Собственно, я и хотела начать рассказ именно с нее.

В тот день конференция, на которую я приехала, закончилась, но осталось еще несколько дел, и мы обсуждали их, сидя в зале за длинным столом. Вдруг я услышала, как кто-то окликнул меня.

— Танечка… — сказал незнакомый голос по-русски. — Я вас сразу узнал.

К столу, за которым мы сидели, подошел невысокий человек с квадратной поседевшей бородкой. Я не заметила, когда он пересек зал, но сейчас он стоял вплотную к столу и смотрел на меня. У него были серые глаза, серые от седины волосы и немного помятый серый костюм. Во рту торчала хорошо обкуренная трубка. Я могла бы поклясться, что никогда его не видела раньше. Тем не менее он стоял передо мной и называл меня именем моего детства.

— Я вас сразу узнал, Танечка, — повторил он. — Вам было пятнадцать лет, когда я последний раз вас видел, но все-таки я вас сразу узнал. Помните литературный кружок «Потоки»? В Одессе, на углу Степовой и Госпитальной. Я тоже писал тогда стихи. Меня зовут Саша Земцов, — может быть, вы помните…

— Очень сожалею… — сказала по-испански Глория, президент конференции, холодно смотря на незнакомца своими большими прекрасными глазами. — У нас деловое совещание…

— Мы собирались в «Потоках» по средам, — продолжал человек с трубкой, будто и не слышал, что ему говорят. — Помните? Эдя Багрицкий… — сказал он, и лицо у него стало такое, будто он произносил заклинание. — Сережа Бондарин… Сема Кирсанов…

— Очень сожалею… — раздельно повторила Глория и протянула руку к председательскому колокольчику.

— Мои извинения! — пробормотал человек с трубкой и отступил от стола, продолжая на меня смотреть. — Я подожду вас у выхода, если разрешите… Эдя Багрицкий, — сказал он и печально покачал головой. — Багрицкий, ах боже ты мой!

Я заметила его еще издали, когда вышла из зала после совещания.

Он стоял в холле, сутулясь и попыхивая трубкой, и опять я подумала, что никогда раньше его не видела. Перед глазами моими возник зал клуба Мизикевича, где собирался литкружок «Потоки»; сизый от табачного дыма зал, куда приходили слушать стихи железнодорожные машинисты, токари вагонных мастерских, слесари, стрелочники… Я увидела лицо Эдуарда Багрицкого, каким оно бывало, когда Багрицкий читал стихи, — удивительное и прекрасное лицо, освещенное вдохновением. Ни в чьем лице я больше не видела огня такой силы: будто он высвечивал каждую черту этой чуть опущенной вниз крупной головой со свисающим на лоб чубом, крутой разлет бровей… Читая стихи, Багрицкий выбрасывал вперед правую руку, словно рубил ею воздух, и я видела перед собой эту широкую сильную руку с отодвинутым в сторону большим пальцем, который был много длинней, чем бывает большой палец обычно, слышала его страстный, задыхающийся, необыкновенный голос — голос больного астмой поэта…

Все это встало передо мной в холле мексиканского отеля с абсолютной четкостью. Я ничего не забыла и не могла забыть. Но — убейте меня! — Саши Земцова я не помнила. Я вглядывалась в сутулого, попыхивающего трубкой человека, стараясь представить его без бороды, без седины, без трубки. Я пыталась разглядеть сквозь него тень воспоминания, строчку стихов, музыкальную фразу. Но ничто не откликалось в моей памяти.

— Боже мой, сколько времени прошло с той поры! — сказал он, торопливо подходя ко мне. — Вы еще пишете стихи? Моя жена тоже из Одессы — игра судьбы! Мы с ней встретились здесь много лет назад. Я очень давно в Мексике…

— Что вы здесь делаете?

— У меня небольшой ресторан. Небольшой приличный ресторанчик. Есть постоянные посетители…

Наступила пауза.

— Может быть, вы к нам зайдете? — сказал он неуверенно и отвел глаза, словно боялся прочесть на моем лице отказ. — Так приятно было бы вспомнить! Жена очень обрадуется. Я не поверил своим глазам, когда вас увидел. Клуб Мизикевича, угол Степовой и Госпитальной… О боже мой, кто бы мог предположить!..

«Действительно, кто бы мог предположить… — думала я, глядя на его сутулую фигуру и лоцманскую бородку из старого американского фильма. — Но как он сюда попал? Каким образом одесский мальчик, пишущий стихи, превратился в содержателя «небольшого приличного ресторанчика» в Мехико?»

— Может быть, вы к нам зайдете? — повторил он, и я сказала:

— Вам удобно во вторник вечером?

— Какой может быть вопрос! Конечно!

И вот во вторник вечером я подъехала на такси по указанному адресу. Дорогой я старалась представить, как мы встретимся: как я начну расспрашивать его о том, что произошло много лет назад, почему он здесь оказался, и сначала начнет рассказывать он, потом его жена, а я буду внимательно слушать, и постепенно все это сложится в сюжет для небольшого рассказа…

Ресторан находился довольно далеко от центра.

Из входной двери на улицу лился яркий, неестественно белый свет. В небольшом зале был занят один столик. Слепящие лампы освещали стены, увешанные эстампами, стойку с журналами и цветными открытками и понурого лысого человека, который скучал за стойкой: очевидно, маленький предприниматель, имеющий свое «дело» внутри этого маленького предприятия. В другом конце еще меньший предприниматель одиноко сидел за прилавком с имбирными леденцами, жевательной резинкой и изображением знаменитого вождя ацтеков на брелоках для автомобильных ключей.

Больше в зале никого не было. И вдруг неизвестно откуда вырос сам хозяин.

Радостно улыбаясь и попыхивая трубкой, он повел меня в нишу, где оказался второй зал, поменьше. Войдя туда, я поняла, что мои предположения о неторопливой уединенной беседе, в которой бывший одесский поэт откроет мне всю свою жизнь, были совершенно неосновательны.

Посреди зала стоял накрытый стол, и за ним расположилось большое общество.

Это были члены комитета конференции, которую мы только что благополучно завершили. Они приветственно замахали руками, увидев меня, и я тоже обрадовалась, потому что среди них было много милых мне людей, хотя и не очень понимала, почему именно они здесь оказались. Хозяин, попыхивая трубкой, ходил вдоль стола.

На ужин подавали украинский борщ с сильным мексиканским акцентом, русские пирожки с картошкой, сделанные почему-то круглыми, как пончики, и блинчики с творогом, пахнущие мускатным орехом, тмином и еще чем-то, но меньше всего блинчиками с творогом. Мексиканские дамы (пригласили главным образом дам) были в восторге от русской кухни. Они наперебой говорили, что следующий раз придут ужинать с мужьями, и я, слушая их, стала постепенно уяснять дополнительный смысл столь широкого приема, который организовал бывший поэт по случаю воспоминаний юности. Сам он по-прежнему ходил вдоль стола, разговаривая с гостями; жены его нигде не было видно.

Когда подали кофе, меня ждал сюрприз: все приглашенные вынули листки со стихами и приготовились читать. Каждый читал на своем языке. Над столом поплыли чеканные испанские ритмы, французская речь, английские сонеты; одни читали собственные стихи, большинство — стихи любимых поэтов. Красавица индуска в белом сари прочла стихи на хинди — звучные и мерные, как удары колокола. Потом все закричали:

— Хозяин! Пусть прочтет свои стихи хозяин!

Хозяин, подойдя к столу, вынул трубку изо рта. Он начал читать, наклонив набок голову, словно прислушивался к давно забытым русским словам.

Очевидно, это были те стихи, которые он когда-то читал в «Потоках», на углу Степовой и Госпитальной. И едва я вслушалась в них, как поняла, почему так и не запомнила ни его, ни того, что он писал.

Стихи не были дурны, но походили на стихи всех поэтов, которые автору в то время нравились, а опасней этого, на мой взгляд, ничего нет. Автор читал упоенно, уйдя в чтение всем существом, и я подумала, что и к нему, наверное, приходит вдохновение. Особенность вдохновения заключается в том, что его может испытывать и гений и дилетант: только результаты будут совершенно различны.

Когда он кончил читать, все вежливо зааплодировали, хотя, кроме меня, никто не понял ни слова. Впрочем, нет: поняли еще несколько человек — те, что сидели в первом зале, заняв один столик. Повернув головы, они вслушивались в русскую речь, вслушивались жадно, исступленно, со злобой, виноватостью, отчаянием… Увидев, что я их заметила, они отвернулись.

Хозяин подошел ко мне, на щеках его от волнения краснели пятна.

— Сборник моих стихов, — сказал он, протягивая мне конверт. — Вам на память. Маленькая книжка, конечно, — здесь так редко покупают стихи… Я все-таки продолжаю иногда писать.

Он хотел что-то добавить, но глаза его остановились на проходившем мимо официанте и лицо стало озабоченным. Крикнув официанту что-то по-испански, автор стихов проворно пошел в кухню.

Я вынула из конверта сборник — тонкую книжечку в бумажной обложке цвета опавших листьев. Мне уже приходилось видеть подобные книжечки — издание автора, тираж несколько сотен экземпляров. Стихи были написаны по-испански, на обороте сделан английский перевод. Но и по-испански и по-английски они звучали так же, как и те, какие я только что слыхала, и не принадлежали ни одному языку.

Гости собрались уходить.

В зале слышался щебет женских голосов, веселые восклицания… Прощаясь, бывший одесский поэт со старомодной испанской вежливостью целовал дамам руки и вручал рекламную карточку ресторана. Он подошел и ко мне, но запнулся, помедлил и сунул карточку в карман.

Мы простились.

— А ваша жена? Ее нет здесь? — спросила я, идя к выходу.

— Она при кассе. Ресторан — коммерческое дело, знаете. Кому-то надо все время быть при кассе. — Он вздохнул.

Но жена стояла в зале за стеной — усталая пожилая женщина с напряженным взглядом. Увидев меня, она быстро подошла, хотела что-то сказать и тут же заплакала, закрыв лицо руками.

— Хоть бы еще один раз увидеть родную землю, — говорила она, судорожно всхлипывая. — Хоть бы один-единственный раз…

— Ну-ну… — сказала я, взяв ее за плечо. — Вы же можете приехать.

Она припала ко мне, и я почувствовала, как тяжело и горестно содрогаются ее плечи.

— Приехать… — повторила она тихо и заплакала еще сильней. — Но кому мы нужны? Никому не нужны, ни одному человеку. У меня в России брат, но мы чужие и ему. У вас было горе, были радости, вы пережили войну, но все, что было, вы переживали вместе. А мы, как видите… Живы, здоровы. Но мы — одни, мы никому не нужны. Ни там, на родине. Ни здесь. Жизнь прожита, и мы никому не нужны, всем чужие. О боже мой…

— Было очень приятно у вас посидеть, — сказала белозубая хохотунья Оливия, подходя к нам, и хозяйка сразу выпрямилась и механически раздвинула губы в улыбке. — Я обязательно приду к вам ужинать с мужем, ваши пирошики с картошкой — объеденье!

— Мы будем в восторге, — хрипло сказала хозяйка и вытерла лицо. — Доброй ночи!

— Очень милый был вечер, не правда ли? — сказала Оливия, повернувшись ко мне.

— Да, — сказала я. — Очень.

И мы пошли к выходу.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК