ПРОФЕССОР КОЖЕДУБ

Первой прошла через вестибюль немолодая полная женщина с черными густыми бровями. Лицо у нее было озабоченное, глаза глядели строго, и когда она надевала халат, то никак не могла попасть в рукав и долго сердито дергала рукою. Гардеробщица Нюся поправила ей халат, застегнула пуговку на манжете.

— Хорошая погода сегодня! — сказала Нюся, но женщина ничего не ответила и пошла к лестнице, тяжело и твердо шагая.

Вошел румяный толстяк с пухлым двойным подбородком, потом вошел аккуратный беленький старичок в очках. Переодеваясь, он поглядел на себя в зеркало и сделал губами такое движение, словно сдувал с носа муху. Появились, держась стайкой, студенты. Надевая халаты, они переговаривались. Долетали обрывки фраз:

— …Пересадить железу и дать ей питание через сшитый сосуд. Понятно?

— …И вдруг он говорит: «Вы будете мне ассистировать!» Я так и обмер!

Тяжелая дверь все время открывалась, кто-то входил, раздевался, поднимался по лестнице. В углу вестибюля, у окошка, сидела женщина. Когда открывалась входная дверь, женщина быстро и тревожно, как птица, поворачивала голову. Она всматривалась в вошедшего и долго провожала его глазами; лицо у нее было вопрошающее и растерянное, как будто она не могла решить, тот ли это, кто ей нужен. Вошедший поднимался по лестнице и исчезал за поворотом, словно растворялся вместе со своим белым халатом в косом и сильном снопе солнечных лучей, падающих на лестницу из коридора.

За поворотом лестницы шла таинственная, особая жизнь; оттуда доносились приглушенные голоса, шаги. Иногда женщине казалось, что она слышит отдаленный, протяжный шелест, похожий на вздох или стон. Тогда она вся напрягалась и вытягивала шею, прислушиваясь. Каждый человек в белом халате представлялся ей принадлежащим к суровому и недосягаемому высшему совету, решающему там, наверху, судьбу простых смертных.

Люди же, поднимающиеся по лестнице, в большинстве своем шли на совещание. Это было обычное совещание, на котором обсуждались очередные дела клиники. Рядом, в большой комнате, занимались со студентами. Палаты и операционные были расположены в другой части корпуса, и сюда, в вестибюль, доносились главным образом голоса санитарок, разносящих завтрак.

Обо всем этом женщина не знала. Она сидела в вестибюле с восьми утра, вглядывалась в лицо каждого, кто входил в клинику, и ей казалось, что все встревожены, озабочены и в самом воздухе вестибюля таится что-то тревожное, словно здесь стряслась какая-то беда. Так всегда бывает с людьми, поглощенными своим волнением.

Она успела разговориться с гардеробщицей и рассказать ей, что она — учительница начальной школы в маленьком волжском городе. На прошлой неделе она привезла в клинику свою дочь Аню и хочет, чтобы операцию делал сам профессор Кожедуб. Сейчас она ждет профессора: ей нужно поговорить с ним.

В вестибюле наступила тишина. Никто больше не входил, никто не раздевался у вешалки. Гардеробщица Нюся вынула из ящика вязанье. Учительница встала и подошла к ней.

— Профессор сегодня придет, как вы думаете? — спросила она дрожащим голосом. Она спрашивала об этом пятый раз.

И пятый раз Нюся с важностью отвечала ей:

— Может, и придет, но вы на прием не располагайте. Навряд он будет принимать, навряд.

— Нет, я все-таки подожду.

В одиннадцатом часу сверху спустился толстяк с пухлым подбородком, проходивший через вестибюль утром. Отдуваясь, он снял халат и надел пальто.

— Я пошел на прием в поликлинику, — сказал он гардеробщице.

— Профессор не приходили? — спросила Нюся, из деликатности сложив губы сердечком, и у нее получилось так: «прюфессор».

— Как не приходил? — воззрился на нее толстяк. — Он у себя! В девять часов прошел через северный корпус. Минута в минуту, как всегда… — Толстяк почему-то вздохнул.

Учительница вскочила со стула, словно у нее над ухом выстрелили.

Сбросив пальто, она выдернула из рук гардеробщицы халат и побежала наверх. Нюся даже присела от неожиданности. Всплескивая руками, она что-то кричала и суетилась возле вешалки. Но учительница не оборачивалась. Быстро поднявшись по лестнице, она исчезла за поворотом и ворвалась в тот торжественный мир, где, как ей казалось, решалась в эту минуту судьба ее ребенка. Маленькая и мужественная, в длинном развевающемся халате, она мчалась по коридору клиники.

У двери с табличкой «А. Н. Кожедуб» учительница остановилась и перевела дыхание. Мужество ее сразу исчезло. Она стояла у двери и боялась постучать.

В эту минуту она была совершенно уверена, что, если профессор откажет ей, случится несчастье. Девочка умрет на операционном столе. Или операция пройдет неудачно, и Аня останется калекой, теперь уже на всю жизнь. Это была та минута безмерного, неудержимого отчаяния, когда человек перестает владеть собой. Первый раз ей изменила вера в счастье — великий утешитель в беде.

Во время войны у девочки начался туберкулезный процесс в тазобедренном суставе. Процесс удалось пресечь, но он оставил неожиданные и ужасные последствия: сустав сковало, нога согнулась и перестала расти. Для того чтобы ступить на больную ногу, Аня должна была склоняться всем корпусом. Мать показывала девочку многим врачам. Однажды она услыхала имя профессора Кожедуба. Ей удалось достать написанную им монографию. Монография называлась «Восстановительная хирургия».

Это была удивительная книга. Все в ней было понятно и доступно, словно книга была обращена не к хирургам, а к ней, матери, к ее материнскому горю. Каждая страница источала уверенность и надежду. Грозная и кровавая область медицины предстала в этой книге как добрая и всемогущая наука. И операция, которая всегда казалась человеку неотделимой от увечья, вдруг обрела иную суть: она стала щадящей, целительной, восстанавливающей.

Истинное возвращение человека к жизни — вот что было содержанием этой книги, ее целью, ее идеей.

Учительница стояла перед дверью, на которой было написано «А. Н. Кожедуб». Она глядела на это имя, словно оно могло придать ей мужества, и наконец, собравшись с силами, постучала.

— Войдите, — сказал из-за дверей низкий, протяжный голос.

За столом сидел могучего сложения человек с седыми волосами, подстриженными «ежиком», и длинными казацкими усами. Лицо у него было простое, крестьянского склада, с резкими морщинками в углах глаз. Широкий воротничок свободно лежал вокруг красной крепкой шеи. Человек сидел, откинувшись на спинку кресла и положив на стол широкие грубоватые руки. Он выглядел утомленным.

— Вы ко мне? — спросил Кожедуб. — Садитесь, пожалуйста.

— Я по поводу своей дочки, профессор!.. — Учительница задыхалась от волнения. — Вы ее не помните, наверно. Может быть, вы ее еще не видели. Конечно, трудно надеяться, что вам ее сейчас же покажут. Но, понимаете, я, как мать… — Она ужаснулась тому, как растерянно и невнятно она говорит, и замолчала.

— Как фамилия вашей дочери? — спросил Кожедуб.

— Груздева. Аня Груздева.

— Груздева? — переспросил Кожедуб задумчиво. Букву «г» он произносил мягко, по-украински. — Садитесь, чего же вы стоите? Я ее видел. Сегодня ее будут оперировать.

— То есть как? — сказала учительница растерянно. — Уже оперировать, так быстро? И почему «б у д у т»? Я же хотела, чтобы операцию делали вы… Я же везла ее к  в а м…

— Оперировать будет доцент Морозов, мой помощник. Можете смело доверить ему вашу дочь, — сказал профессор мягко. — Морозов — очень талантливый хирург. Он делает эту операцию прекрасно.

Учительница продолжала стоять посреди комнаты, испуганно глядя на профессора. Она еще не могла по-верить, что этот огромный, спокойный человек отказывает ей в том, что было для нее сейчас главной целью жизни.

— Это невозможно… — сказала она тихо, с отчаянием в голосе.

Кожедуб пожал плечами.

— Послушайте, — сказал он терпеливо, словно говорил с маленькой девочкой. — Я сегодня совсем не буду оперировать. А ваша дочь, вероятно, уже в операционной. Когда откладывают операцию, это очень травмирует больных. Мы избегаем этого.

— Нет, это все-таки невозможно! — повторила учительница.

Она силилась вслушаться в его слова, но сознание, что профессор отказывается оперировать, заслонило все. Она слышала, чувствовала, понимала только одно: оперировать девочку будет не он. И она, мать, не должна допустить этого.

— Может быть, Морозов и хороший хирург, — сказала она умоляющим голосом, — но создатель этой операции — вы! Я это знаю, я читала вашу книгу. Эта операция принадлежит вам, вам одному… Морозов не может делать ее так же хорошо, как вы.

— Постарайтесь меня понять, — сказал Кожедуб, вздохнув. — Открытие, сделанное советским ученым, — это не его частное дело. Это даже не дело его клиники или института. Это дело всей страны, всего народа. Действительно, я предложил много новых операций. Но я уже давно обучил им десятки своих учеников, десятки хирургов, приезжающих в нашу клинику со всего Союза. Какие могут быть у меня секреты? — Он пожал плечами. — Повторяю, вы можете полностью довериться Морозову, он делает эту операцию не хуже, чем я.

Он смотрел куда-то поверх ее головы, откинувшись в кресле, положив на стол свои широкие крестьянские руки. И измученной тревогой женщине он показался сейчас олицетворением равнодушной силы. В душе ее неожиданно шевельнулось ожесточение, она задышала коротко и часто, словно поднималась в гору.

— Конечно!.. — сказала она дрожащим голосом. — Кто я такая? Простая учительница, маленький человек! У меня нет ни чинов, ни званий… Стоит ли возиться с моей дочкой знаменитому ученому?..

— Постыдитесь своих слов, — сказал Кожедуб глухо. — Даже волнение матери не может вас оправдать.

— Ох, боже мой! — Учительница опустилась на стул. — Простите меня, я сама не помню, что говорю… — На глазах ее заблестели слезы. — Ужасно! — бормотала она, сжимая руки. — Я была уверена, что смогу убедить вас. Вы знаете, какая это страшная болезнь, не мне объяснять вам. Простое движение стало для девочки мукой. Я должна была забрать ее из школы…

Женщина замолчала, и на лице ее появилось новое и удивительное выражение; его можно было бы назвать печальной гордостью.

— Моя дочь не чувствует одиночества, — продолжала она. — Каждый день после уроков к ней приходит почти весь класс. Подруги занимаются с ней, рассказывают о том, что произошло в школе. Она растет полноценным человеком, не ощущая себя за бортом жизни, не терзаясь своим увечьем. Вы понимаете, как это важно? Ей не придется восстанавливать душу, у нее здоровая психика. Но надо восстановить ее здоровье, вернуть ей возможность свободно двигаться, ходить, бегать. Ей четырнадцать лет… — Голос женщины сорвался. — Если бы рядом был мой муж… Он нашел бы настоящие слова, и вы бы нас поняли…

— А где ваш муж? — неожиданно спросил Кожедуб.

— Убит на фронте… — ответила она шепотом.

Наступила пауза.

— Кем он был?

— Учителем. Учителем, так же как и я…

Кожедуб молчал.

— Пожалуйста, не отказывайтесь оперировать! — еще раз сказала женщина. — Возможность неудачи, возможность ошибки…

— Ошибки быть не может! — резко перебил ее Кожедуб. — Я отвечаю за свои слова! — И встал, показывая, что разговор закончен.

Учительница тоже встала. Лицо ее покрылось пятнами, она медленно пошла к дверям; шаги ее были неуверенны, как у слепой.

— Я сделаю операцию! — сказал ей вслед Кожедуб ворчливым голосом. — Только, пожалуйста, не думайте, что вы меня убедили! Я сделаю это только для того, чтобы вас успокоить, понятно? — И видя, что учительница остановилась, сердито замахал рукой. — Теперь идите! Идите вниз!

Когда учительница ушла, Кожедуб остановился посреди комнаты и потер кончик носа. Это был признак того, что он недоволен собой.

Он не хотел сегодня оперировать. Вчера вечером у него впервые был сердечный припадок. Он сделал себе инъекцию камфоры, и стало легче. Но страх смерти, тень этого глухого, тревожного, никогда ранее не испытываемого им чувства остались в душе и сейчас.

Всю жизнь он был здоров и крепок, как дуб. Он работал легко и очень много, любил самый процесс работы, страстную увлеченность ею… Голова его всегда была полна планов, замыслов, он умел осуществлять их и, закончив одно, тут же задумывал что-то другое. И ему уже казалось, что интересней, важней и значительней этой новой работы у него не было в жизни. Наконец он видел свой замысел воплощенным, и опять в его голове теснились новые идеи, новые проблемы, самые разнообразные — от разработки очередной восстановительной операции до детально продуманного проекта детского санатория, проекта, который он предлагал на сессии городского Совета. Он произносил с трибуны сессии громовую речь; добивался решения о постройке санатория; начинались бесконечные обсуждения с архитекторами, споры о балконах и соляриях, о планировке и освещении. В разгар спора он мог вдруг посмотреть на часы и сказать: «Виноват, в восемь часов концерт: исполняют «Реквием» Моцарта. Этого, знаете, пропустить нельзя!..» и ехал слушать Моцарта.

Он все успевал делать и, будучи по самой своей природе великолепным организатором, никогда никуда не опаздывал. Вместе с женой, Анной Петровной, он жил в светлой веселой квартире при клинике. В этой квартире всегда кто-то гостил или ночевал, всегда кипел высокий самовар с белыми ручками, а в огромном, похожем на орган, буфете стоял старинный графин с крепкой наливкой, на дне которого топорщил крылья стеклянный петух. Не было, кажется, во всем Союзе хирурга, который, побывав в Москве, не вспоминал бы потом кожедубовского петуха.

Возвращаясь домой из клиники, Кожедуб стыдливо говорил: «Ну, прикорну на пять минут», — и спал ровно час крепким казацким сном. Потом вставал, розовый, с измятой от подушки щекою, садился за старое ореховое бюро и работал. В это время все в доме говорили шепотом. Но когда он выходил после работы в столовую, там уже за столом сидели гости, и Анна Петровна, которая в день прочитывала не менее пяти газет, вполголоса обсуждала международные дела.

Кожедуб садился, и начинались разговоры о науке, бесконечные увлекательные споры…

Так шел день за днем, и Кожедубу все казалось, что самое главное еще впереди; в голове его теснились новые замыслы; он ощущал, что только сейчас к нему пришла настоящая зрелость, радовался ей, радовался тому острому внутреннему зрению ученого, которое по-новому открывалось в нем.

И вот сейчас вчерашний припадок грозно вторгся во все его планы, намерения, замыслы. Подумав о смерти, он ощутил ее как несправедливую помеху, как жестокую силу, встающую на его пути.

Он заставлял себя забыть о сердечном припадке. «Ерунда, случайное явление!» — говорил он себе с некоторым раздражением. Но все же он был врачом и прекрасно понимал, что это совсем не ерунда. Ему было далеко за шестьдесят, и он знал, что такой припадок — это только начало, «первый звонок», за которым может последовать многое другое, о чем ему не хотелось думать.

Первые годы своей врачебной работы Кожедуб был обычным хирургом. Он занимался хирургией с увлечением, его привлекали радикальность и точность оперативного вмешательства; он считал хирургию самой могучей и самой бесспорной областью медицины.

Но постепенно он начинал испытывать неудовлетворенность.

Он видел, что слишком часто операции сопутствует увечье. Для того чтобы спасти человеку жизнь, приходилось идти на жертву: удалять орган или его часть. Хирург сохранял человеку жизнь и вместе с тем делал эту жизнь неполноценной. Кожедуб иначе представлял себе долг хирурга. Хирург должен уметь вернуть оперированному органу его нормальную функцию. Хирург должен не просто возвращать человека к жизни: он должен возвращать человеку жизнь со всеми ее радостями. Увечащей хирургии должна сопутствовать ее старшая сестра — хирургия восстановительная.

Кожедуб продумывал восстановительные операции. С проницательностью ученого и скрупулезностью ювелира он разрабатывал тончайшие хирургические вмешательства. Он делал восстановительные операции на сердце и легких, на пищеводе и нервах. Он удлинял и исправлял конечности; он пересаживал одну вену в другую, бесстрашно разрезая самый крупный сосуд человека, несущий всю венозную кровь к сердцу. Как скульптор, он мог сделать человеку взамен изуродованного уха новое, бережно повторяя каждую извилину, каждую линию ушной раковины.

Он добился того, что при саркоме на середине ноги сохранял человеку конечность.

Это была одна из самых блестящих его операций. Он выпиливал пораженную часть, оставляя неприкосновенными сосуды и нервы. Пульсирующие сосуды повисали между двумя частями ноги, соединяя их, как животворный мост. Кожедуб укладывал пучок сосудов и нервов зигзагом и потом сшивал кость с костью, мышцу с мышцей, кожу с кожей. Нога после операции становилась короче. Тогда Кожедуб делал следующую операцию и удлинял ее.

Он бросался в бой против самых страшных болезней, отвоевывая захваченные ими участки. Больные называли Кожедуба богом хирургии. Сам же он все еще считал себя учеником.

Сколько планов задумано, сколько замыслов надо осуществить! Государство щедро помогало ученому. Кожедуб расширял клинику. Он работал над вторым томом «Восстановительной хирургии». Шло к концу строительство детского санатория… Разве можно было расстаться со всем этим?

— Некогда мне болеть! — проворчал он и упрямо покачал головой. — Совершенно ненужное занятие…

После ухода учительницы он продолжал стоять посреди комнаты, потирая кончик носа и думая. Он был недоволен собой, потому что изменил заранее принятому решению. Он собирался уйти домой и лечь: как врач, он понимал, что сегодня это необходимо. И вместе с тем в глубине души он был рад, что остался и, стало быть, все пойдет, как обычно, по заведенному порядку.

«В общем, я сейчас не плохо себя чувствую, — подумал он и потянулся. — Совсем не плохо! И не нужно к себе чрезмерно прислушиваться, это даже вредно».

Он хитро подмигнул одним глазом и вышел из комнаты.

Когда профессор показался в дверях, операционная сестра — полная женщина с черными густыми бровями — посмотрела на него с испугом и удивлением, но промолчала. Она знала, что профессор не любит лишних вопросов. Морозов, стоя к нему спиной, мыл руки. Услышав шаги, он вопросительно поглядел через плечо и продолжал тереть руки щеткой.

— Операцию буду делать я, — сказал Кожедуб негромко. — А тебя, Алеша, попрошу ассистировать.

Грузно ступая, Кожедуб подошел к умывальнику. Он начал мыть руки. Он тер их щеткой, сперва одной, потом другой, тер долго и тщательно, глядя перед собою и покачивая головой в такт движениям. Лицо у него было строгое. Он делал это в своей жизни тысячи раз, но это всегда был акт священнодействия.

Операционная сестра бесшумно вышла. Профессор вытер руки сулемой, обмыл их спиртом. Из операционной послышалось короткое, словно удивленное, вскрикивание, потом кто-то заговорил — быстро, невнятно и возбужденно.

— Считай, Аня! — сказал спокойный басок. Профессор подумал: «Наркоз дает Иван Федорович».

— Сейчас, сейчас… — заторопился тоненький возбужденный голос. — Двадцать один, двадцать два… У меня немеют кончики пальцев, почему это? И качает, как на качелях. Двадцать три, двадцать пять… Доктор, вы тут? А мама? Где мама? Пусть мама придет! Доктор, миленький, я куда-то проваливаюсь. Доктор…

— Аня! — позвал спокойный басок. — Анечка!

— Сейчас, сейчас… — слабо забормотала Аня. — Минуточку! — протянула она жалобно и виновато и опять замолчала.

— Аня! — снова окликнул анестезиолог, но ему никто не ответил.

Стоя против Кожедуба, сестра держала наготове стерильные резиновые перчатки, и он, растопырив пальцы, осторожно всунул туда руки. Привстав на цыпочки, сестра подала стерильный халат; профессор, вытянув вперед руки, словно он собирался прыгнуть в воду, продел их в рукава. Сестра завязала рукава у кисти. Сзади хлопотала маленькая санитарка с толстыми щеками; она завязала на широкой спине тесемки халата, закрепила марлевую маску…

Высоко подняв руки, профессор Кожедуб стоял посреди комнаты, огромный и неподвижный, как монумент. Потом он повернулся и двинулся в операционную. Он шел, подняв вверх руки в перчатках, огражденный от окружающего неприкосновенной преградой стерильности, и все расступались, освобождая ему дорогу.

Операционная сестра уже стояла у стола, сосредоточенная и торжественная, словно командир у батареи. Профессор мельком взглянул на нес, и она ответила ему успокаивающим, уверенным взглядом. «Все в порядке, как всегда, — говорил этот взгляд. — Все приготовлено, все на месте, ни о чем не беспокойтесь…»

В эту минуту они были самыми близкими людьми на свете. Их соединяла та предельная душевная близость, какая бывает между хирургом и операционной сестрой во время операции. Она знала, что он доверяет ей целиком, без остатка, доверяет, как матери, как самому родному человеку. Она гордилась этим доверием, гордилась ощущением того, что сейчас между нею и им, великим хирургом, протянута незримая нить, которую ощущают только они.

Профессор подошел к столу, и сестра вся насторожилась, вытянулась и словно стала выше ростом. Она следила за каждым его движением, давно приучившись без слов понимать их. Он чуть повернул голову, и сестра подала скальпель.

На помосте, расположенном амфитеатром вокруг стола, стояли студенты. Прямое, резкое, лишенное теней сиянье сильных ламп освещало стол. Больная спала глубоким сном. Она была укрыта простыней, оставалась обнаженной только маленькая детская искривленная нога. Кожа на ноге была от йода ярко-оранжевой и пористой, как апельсиновая корка.

Профессор сделал скальпелем мягкое, плавное движение, и слой ткани расступился. Сестра тихонько вздохнула. Двадцать лет она работала рядом с ним и все же всегда испытывала восхищение, глядя, как он оперирует. «Только он один так владеет скальпелем! — подумала она с благоговением. — Как скрипач смычком, честное слово! Ни нажима, ни малейшего усилия, какая артистическая плавность!»

Вдоль разреза пульсировали мелкие фонтанчики крови. Кожедуб, не глядя, протянул руку, сестра подала зажим. Студенты, стоя на своем помосте, вытягивали шеи, как цыплята. По марлевой салфетке густо и быстро поползла влажная краснота. Сестра подала кровоостанавливающие зажимы. Пропитанная кровью салфетка тяжело упала в таз. Профессор чуть повернул голову, сестра снова подала скальпель.

Слои ткани расступались один за другим. Наконец вся ткань раскрылась, как футляр. Обнажилась бедренная кость, могучий ствол. Кость окружало бескровное поле, все кровоточащие сосуды были зажаты. Кожедуб протянул руку, и сестра подала долото-нож. Наступила самая ответственная минута.

Сейчас хирург рассекал кость. Он рассекал ее быстрыми и точными ударами наискось, во всю толщу, на три сегмента. Никто и никогда до Кожедуба не делал подобной операции. Сестра с гордостью подумала о том, что она, именно она помогала ему, когда он делал эту операцию первый раз в жизни много лет назад.

Студенты подались вперед, и Кожедуб чуть отодвинулся, чтобы они видели все операционное поле. Руки его двигались неторопливо и спокойно, лоб был сух и гладок. Профессор оперировал без очков, зоркие темные его глаза блестели.

Теперь он закрывал рану. Ассистенты помогали ему. Кожедуб работал молча, марлевая маска тихонько шевелилась от его дыхания. Сестра знала все, что будет происходить дальше. Сейчас он просверлит нижний конец кости стальной спицей. Потом к спице подвесят груз. Этот груз постепенно растянет сегменты распиленной кости. Нога девочки выпрямится, удлинится. Походка станет естественной и обычной. Постепенно все забудется — горечь увечья, боль, страх перед операцией…

Раздался жужжащий звук: это спица, с силой вращаемая мотором, пронизывала кость. За три секунды она прошла толстую кость насквозь. Лоб хирурга слегка порозовел.

«Зачем он оперирует сегодня? — подумала сестра с огорчением. — Не жалеет себя, никогда о себе не думает, никогда…»

Профессор протянул руку, сестра подала пинцет. Рука, сделав раздраженное движение, осталась висеть в воздухе. Сестра подняла глаза и густо покраснела: ему был нужен не пинцет, а палочка с йодом, — она ошиблась.

Она посмотрела на часы — прошло около часа с начала операции.

— Все! — наконец сказал Кожедуб негромко и медленными грузными шагами пошел к дверям.

Черненькая студентка, стоящая на помосте в первом ряду, глубоко и прерывисто вздохнула.

Прямо из операционной профессор прошел вниз, в вестибюль. Он сказал матери девочки, что операция прошла хорошо. Затем, войдя к себе в кабинет, тяжело опустился в кресло.

Знакомое чувство усталости, душевной мягкости, покоя и тепла, которое он всегда испытывал после хорошо прошедшей операции, охватило его.

Кожедуб отдыхал. Неожиданно перед ним всплыло лицо учительницы, с которой он только что разговаривал. Никогда, пожалуй, он не видел на человеческом лице более сильного и глубокого выражения счастья.

Полулежа в кресле, Кожедуб закрыл глаза.

Мысли были приятны, легки, мягкое кресло было удобно, но чувство усталости не проходило. Он устал после операции, устал больше, чем следовало. На лбу выступила испарина, он аккуратно вытер ее белоснежным платком.

Дверь открылась, вошел Морозов.

Он вошел, как всегда, немножко сутулясь, словно стеснялся своего высокого роста. Рукава халата были засучены выше локтя, открывая длинные мускулистые руки. Морозов хмурился и глядел в сторону. Он был явно недоволен.

— Понимаешь, Алеша… — сказал Кожедуб, виновато покашливая. — Уговорила меня Груздева сделать операцию. Я ей объяснял, втолковывал… Куда там! Фантастическое упорство у этих матерей. Пришлось согласиться.

— Оперировать на другой день после сердечного припадка, — сказал Морозов, — это варварство по отношению к себе, если хотите знать! И мы тоже хороши! Надо было силком уложить вас в постель.

— Прекрати эти разговоры, пожалуйста! — сказал Кожедуб, стараясь придать своему голосу строгость. — Опекуны нашлись, понимаете! Сам разберусь, как мне надо поступать.

Морозов, продолжая хмуриться, сел и вытянул длинные ноги. Наступило молчание.

— В час твоя операция? — спросил Кожедуб, подчеркнув слово «твоя». Он знал, что это будет приятно Морозову. — Если не возражаешь, я хотел бы присутствовать.

— Прошу! — сказал Морозов и покраснел.

— Такую операцию стоит показать врачам, приехавшим к нам на курсы. Я, пожалуй, приведу их с собой, — сказал Кожедуб, обдумывая. — Случай редкий, интереснейший!

Морозов посмотрел на часы и встал. Кожедуб покосился на него, но Морозов уже не заметил взгляда. Профессор ощутил идущий от него сухой и нервный ток того особого волнения, которое столько раз в жизни испытывал сам.

— Ну, в час добрый, Алеша! — сказал Кожедуб серьезно.

Когда профессор вместе с приезжими врачами вошел в операционную, Морозов уже стоял у стола. Он повернул к ним голову, что-то сказал и тотчас же забыл о них. Он был поглощен операцией. Перед силой и глубиной этого душевного напряжения померкло все, что еще недавно казалось таким важным: самолюбие, стеснение от присутствия профессора… И опять Кожедуб понял это состояние, которое так часто испытывал сам.

Еще недавно в этой комнате делал операцию он, Кожедуб. Прочная, неразрывная связь соединила его теперь с девочкой, которой он стремился вернуть здоровье. С той минуты, когда он вмешивался как хирург в судьбу человека, он чувствовал себя ответственным не только за благополучный исход операции. Он хотел знать, как будет жить этот человек дальше, как он будет трудиться и радоваться, отдыхать и думать. Он отвечал перед самим собой и перед наукой за работоспособность этого человека, за его счастье, за полноту и радость его дальнейшей жизни. И, вспоминая девочку, которую он только что оперировал, он твердо знал, что с этой минуты связан с нею душою навсегда.

Но сейчас мысль о сделанной им операции постепенно отодвигалась, уступая место другому чувству.

На операционном столе снова решалась судьба человека, но теперь решал ее не он, Кожедуб, а его ученик. И старый профессор, знаменитый хирург, волновался, как студент.

Операция действительно была редкой. Оперируемый, демобилизованный офицер, на фронте был ранен в область сердца. Чтобы добраться до осколка, фронтовой хирург удалил ему часть ребер, вынул осколок из сердечной сумки и зашил рану.

Человек выжил. Но теперь он жил с незащищенным сердцем. Между ребрами образовался люк, прикрытый тонким слоем ткани. При каждом вздохе сердце словно рвалось наружу. Можно было сквозь кожу видеть, как оно сокращается и бьется.

Надо было восстановить грудную клетку, снова защитить сердце ребрами. Морозов взялся за это.

Кожедуб внимательно следил за ходом операции. Морозов работал смело и спокойно. Ему помогала операционная сестра Мария Игнатьевна, маленькая, худая блондинка, пробывшая с ним на фронте всю войну. Это была «морозовская» сестра, так же как у Кожедуба была своя, «кожедубовская». Кожедуб заметил несколько отдельно лежащих скальпелей — это были любимые «морозовские» скальпели, так же как у него были свои, «кожедубовские».

Каждое движение Морозова было отработано. Но он не перенял эти движения у профессора, не скопировал их. У Морозова была своя повадка, своя хирургическая манера. И вместе с тем Кожедуб узнавал в нем самого себя. Это была его школа, его воспитание. Все было продумано так, чтобы операция была наиболее щадящей и бережливой. Морозов находил для этого свое собственное решение, но душу этой операции, ее философию вложил в него он, Кожедуб.

Он знал, что Морозов талантлив. Но только сейчас он увидел всю силу этого зрелого, окрепшего таланта. Он помогал созревать таланту ученика, он лепил и формировал его. Птенец уже вылетел из гнезда. Но это была плоть от его плоти, кровь от его крови.

Сейчас Морозов разрезал ткань, лежащую над самым сердцем. Длинные руки его двигались мягко, без малейшего усилия.

Кожедуб оглянулся. За его спиной стоял молодой врач, приехавший из дальнего сельского района.

Из-под халата врача высовывался воротничок гимнастерки. Врач стоял, по-военному держа руки по швам, и не сводил глаз с операционного стола.

О чем он думал в эту минуту? Об операциях, которые когда-то делал на фронте? О мирной, созидающей хирургии, которой он учился сейчас?

Молодой врач глядел не мигая, как будто даже не дыша, жадно запоминая каждое движение Морозова. Плечо Кожедуба коснулось врача, и Кожедуб оперся на него с неожиданной доверчивостью, словно ища поддержки.

Кожедуб устал. Он почувствовал, как сердце, бившееся вяло и часто, вдруг тяжело, с неприятным усилием сжалось. «Перебои…» — подумал он равнодушно. Теперь ему уже не было так тяжело от сознания собственной болезни.

Он глядел на Морозова и видел в ученике свою молодость, окрыленную новой силой.

1951

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК