Евреям спасения не было

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Записал И. Цынман

В июле 1996 года позвонила мне незнакомая женщина. Назвалась Третьяковой Татьяной Ефимовной* и попросила о встрече. Речь пошла о событиях более чем полувековой давности — спасении от неминуемого убийства ее еврейской подруги. Татьяна Ефимовна рассказывала:

«Родилась я в Смоленске в 1924 году, в коммунальной квартире по Мало-Штабному переулку, где мы имели комнату около 15 кв. м. Отец мой был сапожником, а мать работала на молочном заводе на Рачевке. Позднее у меня появилась младшая сестра — Валя. Место, где мы жили, было бойкое — рядом штаб Белорусского Военного Округа. Училась я в маленькой 4-й средней школе, расположенной рядом с банком. Позади школы находилась больница Черномордика с большим садом. На том месте сейчас жилой массив под названием «Дом партактива».

* Позднее ей и ее матери присвоено звание «Праведница мира».

41

В школе, в моем классе, около половины учащихся были евреи. Фотография класса в войну сгорела. Жили мы в классе одной семьей и о национальностях даже понятия не имели. Были октябрятами, пионерами. Комсомольцами тогда стать не успели, а после войны находившиеся в оккупации люди, перенесшие неслыханные невзгоды, едва уцелевшие, считались людьми даже не второго, а третьего сорта. В комсомол и в партию нас не принимали.

Одной из моих близких школьных подруг была Женя Громыко, о ней дальше и пойдет речь.

Я часто бывала дома у моей подруги. Жила она около кинотеатра «Пятнадцатый» — бывшей хоральной синагоги, в хорошей (по тем временам) квартире. Отец у Жени был военным, по национальности — белорус. С матерью, еврейкой, Серафимой Осиповной, я была очень близка. Когда я у них бывала, меня сажали за стол, часто угощали чем-нибудь вкусненьким. Знакомы между собой были и наши матери.

В 1938 году, когда мы учились в 5-м классе, Женя Громыко пропала, и мы о ней ничего не знали, и даже учителя ее не вспоминали. В то время в политику не вникали, на политические темы нельзя было вести разговоры. Если и находились смельчаки, не то чтобы критиковавшие строй, а так, что-то сказавшие, то их по доносу ждал ГУЛАГ.

Когда Женя через год вернулась в класс, выяснилось, что ее отец, кажется, по должности интендант, оказался среди врагов народа и был репрессирован, осужден и молодым умер в лагере в 1943 году. После смерти Сталина он был реабилитирован.

После ареста отца Жени взялись за ее мать. Серафима Иосифовна год провела под следствием в застенках НКВД. Там ее пытали, мучили, водили на бесконечные допросы, но через год ей удалось освободиться. Женя этот год провела в приюте для детей «врагов народа» где-то на Киевщине, за колючей проволокой, откуда никого и никуда не выпускали.

Учителя и ученики встретили Женю очень дружелюбно. Симпатии к ней заметно возросли. Училась Женя хорошо.

Накануне войны, в 1940 году, мои родители поменяли жилье и переехали в Заднепровье на Ново-Московскую улицу, расположенную рядом с Рязанской улицей, где шла разгрузка и погрузка железнодорожных вагонов. За железной дорогой виднелись Садки. Здесь комната была побольше, а на кухне, кроме нас, жила одна старушка — бывшая купчиха. Я продолжала ходить в ту же школу, хотя она и была далеко.

Во время войны купчиха ушла от нас в свой ранее конфискованный дом. У нас появились новые соседи.

Когда началась война, моего отца — белобилетника, мобилизовали. В Куйбышеве, на Безымянке, он шил военным обувь и вскоре там же умер.

В 1942 году я случайно встретила Женю недалеко от дома, где жила. Мы были худыми, изможденными. Чем питались? В первое время еще добывали картошку, зелень всякую, на Рязанке вдоль путей собирали то, что утекало из вагонов — какая крупичка, мучичка, подбирали уголек на растопку. Попадались дровишки, сучки… С солью было легче. По ту сторону дороги, на подъеме в Садки у Крестовоздвиженской церкви, было полно красной соли. Скорее всего, это были минеральные удобрения. Однако ее употребляли в пищу, а в деревнях меняли на съестное, и от нее никто не умирал. Позднее соль стали вывозить, но многие запаслись.

Я пригласила Женю к себе, она у меня переночевала, хотя ее мать в гетто об этом не знала. К пропаже и гибели людей в то время все привыкли. Никто никого не ждал. Прямо на улице или на базаре случайных людей забирали в заложники. Полицаи и немцы хватали всех, кто попадался. Девушек и девочек насиловали и убивали. Люди уходили из дома и не возвращались.

На следующий день я пошла вместе с Женей в Садки, в гетто. Шли мы не через ворота, а снизу, через нефтебазу, пролезая через колючую проволоку. С большой высоты видели на нефтебазе военнопленных. Там был большой лагерь.

В гетто евреи все время были в шоковом состоянии. Каждый час можно было ждать смерть. Домишки в Садках, где жили евреи, были маленькими и плотно набиты людьми. Ночью на полу не хватало места, чтобы спать. Если прежние жильцы оставляли кровати, то на них спали по двое или трое и столько же под кроватью. Вечером света не было. Многие спали сидя, не раздеваясь. Бывало старухи или старики дежурили на улице, чтобы полицаи не застали спящих врасплох. Среди ночи могли ворваться полицаи — проверить, все ли на месте. Полицаям ничего не составляло выбрать спящих красивых девушек и девочек, увести их, чтобы изнасиловать. После этого возвращались не все. Да и днем было неспокойно. Мать Жени предупреждала нас, что если на форточке висит черная тряпочка, то нельзя близко подходить к дому и надо поскорее скрыться — уйти из гетто. Это значит, что в хибаре, где они жили, или рядом — полицаи. Если тряпочка белая, то можно зайти в дом.

Перед массовым расстрелом евреев целую неделю висела на форточке черная тряпочка — ее не снимали. Ни мне, ни Жене перед гибелью гетто не удалось повидаться с Жениной мамой.

Чаще к Жениной матери носила съестное я. Ко мне труднее было придраться, так как я русская и, вроде, пришла к евреям, чтобы что-либо купить из тряпок или обменять. Я полицаям и не попадалась. Женя в это время ждала меня в кустах около нефтебазы. Каждый поход был, связан с большим риском.

По утрам полицаи выстраивали на площади тех евреев, кто еще мог двигаться. Полицаи с охраной и собаками выгоняли людей на самые грязные работы. На железной дороге дочиста мыли вагоны, которые были залиты кровью раненых, чистили вагоны от грязи, разгружали или загружали составы. Чистили уборные. Для этой работы не всегда выдавали инструмент. А просить его было опасно. В снежную зиму очищали от снега дороги и аэродром. Делали все, что прикажут.

Нерадивых или больных ждал расстрел, часто немедленный. Формулировка приговора: «За неподчинение» — в назидание работающим. Расстреливали тут же, у всех на глазах, заставляя работающих, обреченных оттаскивать трупы, делать ямки и закапывать.

Из дома, в котором мы жили, было видно, что евреев гоняли на работу колоннами по 50, 100 и более человек. Охрана состояла из десятка вооруженных полицаев. Иногда с ними были один-два немца. Были и собаки.

Из гетто просто так, с целью вымогательства ценностей или за всякие нарушения режима, со второй половины 1941 года постоянно брали заложников, которые большей частью не возвращались. Где их расстреливали до массового уничтожения гетто, я не знаю.

В гетто попала Женя, ее мать и бабушка. Бабушка Жени до войны жила в Смоленске, отдельно от своей дочери. Ей не нравился ее брак с белорусом. Бабушка была старенькая. Она умерла от голода. Если попадалась какая-нибудь пища, она говорила своей дочери: «Ты съешь, а я не буду».

Не хватало не только пищи, но и чистой воды. Пили всякую грязь. В гетто свирепствовали страшные болезни — дизентерия, тиф, туберкулез. Ежедневно умирали люди. Полицаи заставляли убирать и закапывать трупы. Умерших хоронили не на кладбище, хотя оно находилось недалеко, а в гетто, где придется. Хоронили голыми. Одежда умерших могла еще пригодиться. Те, кто не мог передвигаться и не ходил на работу, голодали. Иногда спасали дети. Они знали все лазейки из гетто и, рискуя, выходили в город, на базар, на Рязанку или в поле, чтобы раздобыть съестное. Тем, кто работал, давали что-нибудь съестное: баланду из брюквы или свеклы, по кусочку хлеба из муки, отрубей и опилок.

Так евреи жили и погибали в гетто почти год — до массового расстрела 15 июля 1942 года.

К нам Женя попала в июне 1942 года. Спали мы с ней на одной кровати. Моя мать старалась, чтобы о ее трех (включая Женю) дочерях знали поменьше. И когда мы получали от полицаев наряды на работу, она ходила сама. А мы старались добыть что-нибудь из еды: собирали лебеду, щавель. Крапива была деликатесом, подорожник заменял чай. Картофельных очисток не было. Их съедали. Собирали все, что находили на берегу Днепра. Если мы видели взрослых, то убегали и прятались.

Так, попрощавшись навсегда со своей мамой в гетто, Женя осталась у нас, а в ночь на 15 июля всех обитателей гетто расстреляли, как выяснилось потом, в Вязовеньковском лесу. Об этом сообщили жители деревни Могалинщина.

В эту ночь Танина мама не спала. Весь вечер накануне и в ночь на 15-е июля по шоссе двигались машины, напоминавшие рефрижераторы, и женщина была твердо уверена, что немцы начали новое наступление на Москву. До этого на эти рефрижераторы (душегубки) она не обращала внимания.

После расстрела евреев, осенью 1942 года, полицаи приказали нам покинуть наше жилье возле Рязанки и указали хибару в Садках, освобожденную от евреев, где мы должны были жить. И мы туда перебрались, непослушание грозило расстрелом.

Вскоре кто-то донес, что у моей матери не три дочери, а две. Когда в январе 1943 года мать с младшей сестрой пошла в деревню выменивать тряпье на картошку, в 12 часов ночи в хибару, которая не запиралась, ворвались двое полицаев и спросили: «Кто Женя?». Женя назвалась. Ей приказали быстро собраться, теплее одеться и взять с собой хлеба, которого у нас не было.

Своего пальто у Жени не было, а зима была суровая. Я нашла Жене старое пальто, дала ей старые валенки. Нам разрешили попрощаться, мы поцеловались, и полицаи увели Женю.

Мать через два дня вернулась из деревни, но ходить узнавать о Жене было опасно. За укрывательство еврейки грозил расстрел. Мы спали в одежде, были наготове, боялись малейшего шороха. Но дней десять нас никто не трогал. Женя вскоре вернулась. Она рассказала: в гестапо ее били, мучили, не давали еды и питья. Через каждый час водили на допросы. Добивались признания, что она еврейка. Спрашивали, как получилось, что евреев вывезли, а она осталась.

Отпираться Жене было бесполезно. Метрики и документов у нее не было. Она утверждала, что отец у нее белорус. А мать еврейка, но отец ее был русским. Видимо, немцы пожалели ее, а эксперты вычислили степень еврейства и установили 5 процентов. Такой процент еврейства у немцев в расчет не принимался. Женю не расстреляли и отпустили. Будь у Жени отец не белорус, расстреляли бы и ее, и нас. Все бы пошли под расстрел, и вопросов не было бы. После возвращения из гестапо Женя пожила у нас недолго. Немцев стали гнать на Запад. Полицаи и немцы к нам охладели и вообще присмирели. Наши войска приближались к Вязьме. Весной 1943 года к нам пришла повестка, чтобы послать одну из дочерей в Германию.

Женя тут же обняла маму и сказала: «Не плачьте, — поеду я. Мне все равно». Опять мать стала собирать Женю в дорогу. Была весна, тепло. Женя одела школьный казакин (полужакет), драную обувь, мама дала ей мешочек. В нем было полбуханки хлеба, немного красной соли, платьишко и тряпочка вместо полотенца.

Провожать Женю мать меня не пустила, так как я могла на месте посадки в вагоны «загреметь» вместе с ней. Там не разбирались. Провожала Женю моя мама. Женю посадили в товарный вагон. Очевидцы, позднее, говорили, что на соседней сортировочной станции подцепляли другие товарные вагоны, набитые людьми — детьми и подростками. И о Жене мы больше ничего не знали.

Праведница мира Смоленщины Татьяна Ефимовна Третьякова при вручении ей почетного звания.

Кончилась война. В сентябре 1945 года Женя вернулась в Смоленск к своей второй маме и сестренкам. Она уже была замужем. В Петропавловской церкви органы проверили ее документы. Ее не преследовали.

Муж ее, находясь в Горьком, не сумел к ней приехать, так как его посчитали военнопленным (он был на два года старше Жени). Побыв год в Смоленске, работая на восстановлении смоленского льнокомбината, Женя решила уехать в Таганрог к матери мужа — своей свекрови.

Женя рассказала, что в Германии попала в трудовой лагерь на тяжелые мужские работы — резать проволоку и металлический лист. Работа была непосильной даже для мужчин. Немцы своих здоровых мужчин, ранее работавших здесь, отправили на фронт, заменив их русскими женщинами и подростками.

Местность, где находилась Женя, освободили американские войска. Женя рассказывала, что им, лагерникам, внушали окружающие: кто чист, должен вернуться в Россию, а кто не чист, тех американцы звали к себе. В Германии не знали, что Женя — еврейка, что отец ее репрессирован. Так как Женя была чиста, она решила вернуться в Смоленск.

В Германии, в одном лагере с ней, находился парень из Таганрога, Песоцкий Иван. Он был угнан в Германию несовершеннолетним. Он и предложил Жене пожениться. Женя отнекивалась, так как боялась, что Иван узнает, что ее отец был репрессирован. В то время это было позорно, что ее мать и бабушка погибли в гетто, что узнает о ее национальности: всю эту тяжесть она носила с собой. После войны они в Германии оформили свой брак. Но совсем скоро им пришлось расстаться. Женя приехала в Смоленск, а мужа направили для проверки на два года в Горький на автозавод.

Своему мужу до конца его жизни Женя так и не призналась, что мать у нее была еврейка, а отца репрессировали. В Таганроге Евгения Дмитриевна закончила техникум и всю жизнь отработала на котлостроительном заводе.

Песоцкий Иван — ее муж, от непосильного труда потерял здоровье и, вернувшись из Горького домой, в Таганрог, вскоре умер, остался сын Юра. Он увлекался подводным плаваньем и в возрасте 31 года утонул в Новороссийске. Он тоже не знал о национальности матери и судьбе своего дедушки. Не знает об этом и внук Максим, 1973 года рождения, живущий в Таганроге.

Всю свою жизнь Евгения Дмитриевна скрывала и скрывает свою биографию и национальность.