1836 год В ПЕТЕРБУРГЕ

Я прошел сквозь широко раскрытые ворота во двор дома № 1 в бывшем Мошковом переулке (ныне Запорожском). За Невой видна Петропавловская крепость, зимний шпиль крепости уходит в зимнее, переполненное снегом небо.

Я присел не скамейку, сбросив с ее края снег. Меня окутала тишина. Молчала набережная, Мошков переулок, переполненное снегом небо. Где-то здесь во флигеле, «у тещи на чердаке», собирались у Владимира Федоровича Одоевского друзья. Курили трубки, беседовали о музыке, о литературе, о развитии философии, о великих деяниях, когда жизнь одного человека может послужить вопросом или ответом на жизнь другого. И прежде всего всех беспокоили, волновали «русские мысли, русские раздумья, русские идеи». Беспокоила, волновала Россия.

Дом казался пустым, хотя в нем разместился детский сад. Наверное, это потому, что было воскресенье. Пустовали детские качели, забавные детские избушки по углам двора. Нигде. Никого.

И время заговорило — будто донесся звон старинных часов Петропавловского собора тех времен. Я увидел и услышал то, что здесь могло бы быть в последний день 1835 года. Могло бы быть… Сохранился рисунок — гости за новогодним столом. Все сейчас виделось и прочитывалось мною. Я выбыл из современности, я — часть старинного новогоднего рисунка, участник происходящих событий. Распечатываю голоса и образы.

Голос Пушкина:

— Ваше сиятельство, я черт знает как изленился!

Обращение «сиятельство» адресовано князю Владимиру Одоевскому. Еще Пушкин говорил ему «батюшка», хотя Одоевский младше его пятью годами.

У Владимира Федоровича в кабинете, который друзья называли «львиной пещерой», в доме «у тещи на чердаке», собрались: «редко добрый человек» Василий Андреевич Жуковский; Николай Иванович Кривцов, герой Отечественной войны, участник сражений под Смоленском и Бородином, где был ранен пулей навылет, а в битве при Кульме ядро оторвало ему ногу; издатель и публицист Иван Киреевский, выпускавший журнал «Европеец», который на третьем номере был закрыт цензурой; «неизвестный сочинитель всем известных эпиграмм» Сергей Соболевский — давний московский «благоприятель» Пушкина; приехал и Михаил Глинка.

Глинка сбросил сюртук и подсел к клавесину. Клавесин Одоевский держал в кабинете. Кабинет был и лабораторией: на готического вида полках различной формы химическая посуда, по углам комнаты скелеты (вот почему «львиная пещера»), — и библиотекой: книги в старинных пергаментных переплетах, с ярлычками на задниках буквально все заваливали. Был и музыкальной комнатой. Позже, в квартире на Английской набережной — уже не «у тещи на чердаке», — установит настоящий орган. Назовет его в честь Себастьяна Баха — «Себастианон». Жуковский предложит: для тех, кто играет на органе хорошо, он будет — «Себастианон», а для тех, кто плохо, — «Савоська». И первым сядет за уникальный на весь Петербург инструмент Михаил Глинка.

Сквозь неплотно сдвинутые пунцовые шторы был виден приглохший Петербург — нерасчищенный, неразметенный, с сильным запахом осевшего печного и самоварного дыма, город сделался извилист от снежных троп и ухабов. Экипажи из-за снега стали терпеть «великую остановку». Петербург по-деревенски обрусел, утратил линейность, стрельчатость.

В кабинете на столе — пуншевая чаша с крепким ромовым пуншем, которым запивали дым трубок; вазы с султанскими финиками, «сухими конфетами», печеньем и тарелка с сыром. В отношении сыра друзьям Пушкина помнился случай, рассказанный самим поэтом, что, когда его из Михайловской ссылки вызвал в Москву Николай I, няня, подозревая недоброе, бросилась уничтожать все, что казалось ей опасным, и, между прочим, истребила «сыр проклятый»…

Освещали комнату масляные лампы — карсели.

— Ну, хорошо, — сказал Одоевский Пушкину. — А писать стихи вы не изленились, Ваше Поэтическое Высокопревосходительство?

Так Пушкина называл в молодости Дельвиг.

— Стихи? — И, повернувшись к Николаю Кривцову, Пушкин начал говорить: — У русского царя в чертогах есть палата: она не золотом, не бархатом богата… Тут нет ни сельских нимф… ни плясок, ни охот, — а все плащи, да шпаги… Толпою тесною художник поместил, сюда начальников народных наших сил, покрытых славою чудесного похода и вечной памятью двенадцатого года. — Пушкин не читал стихотворение, а пересказывал его, точно беседовал. — Нередко медленно меж ими я брожу и на знакомые их образы гляжу…

Военная палата (Галерея) 1812 года, которую Пушкин часто посещал в Зимнем дворце. В то время Пушкин жил на Гагаринской набережной, недалеко от дворца: надо было перейти Прачечный мост через Фонтанку, пройти мимо Летнего сада, а там — и Зимний дворец. Военная палата.

Судьба свела Пушкина с живописцем Доу, который создавал Галерею. Встреча произошла на одном из первых, курсировавших из Петербурга в Кронштадт пароходах, называвшихся поначалу пироскафами. Доу плыл на пироскафе до Кронштадта, чтобы затем пересесть на парусник и отправиться дальше, на родину, в Англию. Пушкин совершал на пироскафе прогулку. Здесь Доу сделал карандашный портрет Пушкина.

— Александр! Проклятие! Ты как надо изленился! — воскликнул Кривцов в своей резкой манере боевого офицера. — Прочти еще, Саша!

Пушкин с весны работал над этим стихотворением.

Масляные лампы приятно разбавляли темноту «львиной пещеры». Около кафельной печи невозмутимо, в позе сфинкса, возлежал черный кот Kater Murr, философ и главный компаньон хозяина.

Хозяин кабинета носил восточный колпак и длинный, почти до пят, сюртук. Астролог? Алхимик? Владимир Федорович Одоевский (Рюрик, а не какой-то князь-мазурик, как шутил Соболевский) был подлинным ученым, «братом всякого человека» и постоянно имел «чистое, честное, незазорное имя». И это он, Владимир Одоевский, подарит Лермонтову при последнем отъезде поэта на Кавказ записную книжку с надписью: «Поэту Лермонтову дается сия моя старая и любимая книга с тем, чтобы он возвратил мне ее сам, и всю исписанную». Будет потом у Одоевского в архиве храниться автограф стихотворения «Смерть поэта», но без последних 16 строк. Жене Одоевского Лермонтов подарит «Героя нашего времени» с дружеской надписью.

Кюхельбекер, находясь в ссылке, написал Одоевскому: «Тебе и Грибоедов, и Пушкин, и я завещали все наше лучшее; ты перед потомством и отечеством представитель нашего времени, нашего бескорыстного стремления к художественной красоте и к истине безусловной. Будь счастливее нас».

Пушкин продолжал пересказ стихотворения:

— Из них уж многих нет; другие, коих лики еще так молоды на ярком полотне, уже состарились и никнут в тишине… — Пушкин лицеистом видел и провожал на битву гренадеров, которые с ранцами за плечами, с четырнадцатифунтовыми ружьями в руках, в мундирах с золотыми галунами и алыми отворотами шли по старому почтовому тракту мимо Лицея на Москву.

В столетие со дня смерти Пушкина в 1937 году в Галерее 1812 года его стихотворные строки будут высечены на белом мраморе.

— Кровавый бой… и с падшими разлука! — Жуковский в числе ополченцев тоже сражался на Бородинском поле. — Семеновский ручей в утреннем тумане… Курганная высота, осенние березы. Неубранный хлеб. Горестная комиссия…

— А подвиг генерала Раевского, — напомнил Кривцов.

Генерал Николай Николаевич Раевский взял с собой в армию детей — Николая и Александра. В момент решительной атаки шел на вражескую батарею во главе колонны Смоленского полка и вел за руку десятилетнего сына Николая. Старший, семнадцатилетний Александр, нес знамя перед войсками.

— Почтим честью Россию! — Кривцов медленно поднялся, опираясь о край стола. — Помянем погибших.

Выпили. Помолчали. Было кого вспомнить и что вспомнить.

…В одну из годовщин Бородинской битвы я, Вика, заведующая музеем Герцена Ирина Желвакова и наши друзья врачи муж и жена Коротаевы приехали на Бородинское поле. Вместе с нами на электричках, на автобусах, на машинах приехали, пришли из окрестных деревень тысячи и тысячи людей. На месте бывшей батареи Раевского стояли пушки из времен генерала Раевского — старинные, на больших колесах. Стояли возле пушек канониры в форме тех далеких лет. Стояли все мы и ждали салюта из этих старинных орудий при старинных русских георгиевских знаменах и бунчуках — они были доставлены сюда из музея и теперь трепетали на древках на свежем осеннем ветру. Зазвучал гренадерский барабанный бой, жалованный за боевые заслуги в 1812 году 15 пехотным дивизиям, зазвучали наградные георгиевские трубы, длинные — кавалерийские и фигурные — для пехоты. Протерты банниками стволы пушек, заправлены заряды. Подносятся запальные фитили и… бухнули орудия, выстрелили. Салютовала у нас на глазах в наши дни батарея Раевского, салютовала генералу Раевскому, его офицерам и солдатам в то далекое, бородинское прошлое. «Россия! встань и возвышайся!» Юный Николай Раевский после боевого крещения на вопрос отца: «Знаешь ли ты, зачем я водил тебя с собою в дело?» — ответил: «Знаю, для того, чтобы вместе умереть». Медленно всплыли над пушками клубы дыма и медленно растаяли в небе при трепете георгиевских знамен, бунчуков и принесенных еще штандартов с голубыми андреевскими лентами, с вышитыми на них серебром почетными надписями. Пушкин всегда считал, что внуки будут уважены за имя, нами им переданное.

Михаил Глинка пил легкое вино лафит. Кувшин с лафитом и стакан поставили ему на столик-бобик, который придвинули к клавесину. Кривцов вновь погрузился в кресло.

Ему изготовили протез, но все равно Кривцову приходилось нелегко.

— Ну что, хожалые, не нами свет стал, не нами и кончится. — Кривцов расстегнул венгерку со шнурами и кисточками. — Сердце сегодня что-то горячо лежит во глубине души.

— Будем счастливы, хотя бы под Новый год, — вздохнул Владимир Федорович.

— Припасы разъедим и кубки все осушим, — улыбнулся Соболевский. Он всегда готов к шутке, к экспромту, эпиграмме.

— Наши судьбы мелочны, — кивнул Кривцов. — Сим статутом и утешимся.

Пушкин начал есть финики, смешно облизывая ставшие липкими пальцы.

— Царь-поэт любил султанские финики! — засмеялся Киреевский.

Пушкин называл Ивана Киреевского добрым и скромным, делал ему «по три короба комплиментов» как публицисту, который удачно соединял дельность с заманчивостью.

Пушкин любил финики и всегда ел их с нескрываемым удовольствием. Отшучивался:

— Африканец! Аннибал!

Сейчас сказал:

— После сладкого точнее чувствую горькое.

— Поэт-летописец должен прежде всего ощущать вкус веков, — заметил Жуковский. — В эту новогоднюю ночь предлагаю Александру окончательно занять наш северный Парнас!

— Верно! Жалуем его Парнасом! — воскликнул Соболевский. — Парнас все-таки постоянная квартира. Не селиться же ему на Луне с долгами и с детьми.

С недавнего времени в салонах Петербурга стало модным толковать об обитаемости Луны.

Пушкин весело качнул головой:

— Кто бы вылечил меня от долгов! Ужель на лопатки улягусь!

— Увезут в закрытом экипаже. — Соболевский сделал неумолимое лицо. — Питер не Москва! Здесь много перепортили бумаг, чернил и литер.

— Всенепременно увезут, — подтвердил Иван Киреевский. — А Пегаса поставят на казенный овес.

— Гусар никогда не падает с лошади, — в тон друзьям отозвался Кривцов, — он падает вместе с лошадью.

В Ленинграде, в старинном парке Шувалово есть высокий искусственный холм, высота 61 метр. Не исключено, что его начали насыпать как раз во времена Пушкина и назвали Парнасом. На него поднимались, чтобы издали полюбоваться Санкт-Петербургом. Парнас сохранился до наших дней. Александр Иванович Тургенев однажды послал Пушкину письмо по адресу:

Милостивому государю

Александру Сергеевичу

Пушкину

В С.-Петербург, а где, не знаю: вероятно, на Парнасе.

Глинка тихонько наигрывал на клавесине. Он не умел ни философствовать, ни спорить, он только умел писать музыку. Любил импровизировать на русские темы. Однажды — как вспоминала Анна Керн — так ловко копировал на фортепиано игравшего под окнами шарманщика и даже как он фальшивит, что шарманщик на улице от ужаса перестал играть.

Кривцов привстал: у него погасла трубка, и он сам прижег ее от свечи, которая специально стояла на столе. Раскурил.

— Александр, напомни… из них уж многих нет, другие…

— …другие, коих лики еще так молоды на ярком полотне…

— Уже состарились и никнут в тишине, — вспомнил Кривцов. — Хочу быть похороненным в открытом чистом поле. Что крепче, Саша, буквы природы или буквы человеческие?

— Ничего не жду по слову, жду по сердцу. Сам сказал — горячо сегодня лежит.

Кривцова — солдата и вольнодумца — похоронят в часовне, выстроенной им самим в открытом, чистом поле.

Когда за Невой, сокрушая ночную тишину, хлопнул пушечный выстрел о завершившемся протечении минувшего года и начале следующего, 1836-го, присутствовавшие в Мошковом переулке перешли уже из кабинета в гостиную и подняли тост за Новый год, а потом и за журнал «Современник», в котором и будет напечатано стихотворение «Полководец». Пушкин, можно сказать, только что отправил прошение, чтобы ему было дозволено издать в наступившем году четыре тома литературных, исторических и критических статей: пора было начинать активную борьбу с теми, «кому русская словесность была с головой выдана», имелись в виду издатели Булгарин и Греч. Надоела их «собачья комедия» в литературе.

…Итак, в наступившем году суждено было родиться пушкинскому «Современнику», идейным руководителем которого вскорости станет Белинский. В «Современник» пошлет стихи и Лермонтов, но Пушкин не успеет их увидеть.

В гостиной сделалось шумно, весело, празднично. Начали пить всевозможные «здоровья». Украшением служили, конечно, женщины в шуршащих платьях, креповых на атласе или на перкале с цветочными гарнитурами, с высокими талиями и завязанными пышными узлами лентами. Волосы перетянуты пряжками.

Потом стояли у окон и глядели на фейерверки, которые жгли в разных концах Петербурга, — небесный театр. На костры, возле которых грелись кучера в ожидании господ. Где-то слышались оглушительные погремушки: это уже мчались куда-то пожарные с бочками, топорами, баграми. А по Неве катили веселые, поставленные на полозья кареты, часто охваченные праздничными криками и песнями.

Пушкин сидел на диване, вытянув ноги, легко скрестил их. С радостью глядел на друзей. Вдруг сладко, томительно захотелось к Наташе, к детям. «Прощай, бел свет! Умру!» И как потом вспоминает Владимир Соллогуб — на этом же диване графиня Ростопчина будет сидеть и читать Лермонтову свое послание.

У нас хранится новогоднее поздравление. Рассылал музей Пушкина на Кропоткинской. На открытке — силуэт: на легком, ажурном, из металлических прутьев диванчике, повернувшись друг к другу, сидят Пушкин и Наталья Николаевна. Каждый из них положил на спинку диванчика руку, он — левую, она — правую, как бы протянув ее навстречу другому. Напечатаны стихи: «Есть роза дивная… Вотще… мертвит дыхание мороза — блестит между минутных роз неувядаемая роза…»

Сижу на скамейке, сбросив с ее края снег, во дворе дома в бывшем Мошковом переулке. Все было как и в последний день 1835 года — снегу предостаточно, зимний шпиль крепости, тишина. Вика вышла к Неве, чтобы оттуда, с набережной, сфотографировать дом. Мы с Викой женаты уже сорок лет, а знакомы с детства, и с детства она занимается фотографией.

С Невы порывами дует ветер, раскачивает во дворе детские качели, и качели весело раскачиваются — маятник вновь пущенных новогодних часов.

Пришла Вика. Села рядом.

— Ты не замерз?

— Я встречаю новый, 1836 год.

— У Одоевского? У «тещи на чердаке»?

— Да. В «львиной пещере».

— Сейчас за Невой бухнет пушка. Полдень.

— Нет, полночь. Наступает новый, 1836 год, — настаивал я.

Бухнула за Невой пушка.

— Полночь, — сказала Вика. — 1836 год.

По двору шел самый настоящий Kater Murr.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК