ОКНО

В доме на Молчановке, в гостиной, где рояль, где хрустальная ваза из дома Верзилиных, из Пятигорска, где скрипка на столике у окна, где на диване раскрытая книга Байрона на английском языке, стоят вплотную два портрета. Один — только что вынут из ампирной рамы, снят со стены; второй — это создается копия с первого.

Перед портретами — тоже на обычном, не интерьерном стуле — сидит Вильям Константинович Куинджи. В детстве ребята прозвали его Персом: может быть, ребятам показалось, что лицо у него несколько восточное.

В руке у Вильяма Константиновича тонкая колонковая кисточка. Он берет ею каплю льняного масла, берет краску. Краски выдавлены на кусок плексигласа. Льняное масло — растворитель — стоит рядом в пузырьке. Внимательно взглянув на подлинный портрет, наносит мазок на портрете, который пишет, копирует. Мазок наносит едва заметный. Еще одно такое движение кисточкой — масло, краска, мазок. Когда близко вглядывается в подлинник, надевает очки.

Потом откидывается на спинку стула, отстраняется, снимает очки и смотрит на оба полотна — сравнивает. И вновь в ход идет тонкая кисточка. Меняет тонкую кисточку на широкую, уже с другой краской. Работает ею уже совсем на другом месте полотна, и в другом цвете.

Вновь взгляд на подлинник, вновь тонкой кисточкой — тонкие, прозрачные, почти льняные, почти тающие мазки. Иногда уголком тряпки или просто пальцем одним, другим снимает нанесенный мазок.

Когда Вильям Константинович в очках, он напоминает мне Василия Андреевича Тропинина, каким я себе Тропинина представляю. Может быть, Тропинин, когда работал, писал Пушкина, тоже снимал и надевал очки. Карьеры Вильям Константинович не делает, как не делал ее и Тропинин. Вильям Константинович не член Союза художников, но он художник. Настоящий. И предан он своей теме. Навсегда.

Лермонтов оставил томик Байрона на диване. Обычно в это время он занимался музыкой. Звуки скрипки все энергичнее проникали в глубины дома. Младший поэт играет свое настроение, свою молодость — он у начала большого пути, но этого еще не осознает: учится просто в пансионе. Так здесь было когда-то по вечерам.

И сейчас предвечерние часы. Сквозь открытую форточку задувает предвечерний зимний ветер — колышет белые с синим верхом занавеси. Колышет синие шнуры и кисти. В доме хорошо натоплено. В гостиной приятно пахнет свежей живописью.

Я сижу у бокового окна, выходящего в ту часть двора, где калитка со стороны Молчановки. Вижу, как «у Лермонтова во дворе» ребята лепят из последнего мартовского снега снежную бабу.

Звуки лермонтовской скрипки. Старый деревянный дом, чуткий, как скрипка… Скрипка лежит рядом со мной на столе. Мне кажется, что звуки ее слышит и художник Куинджи, поглощенный работой. Слышит, конечно, и бабушка Лермонтова Елизавета Алексеевна: она сейчас перед нами — передо мной и перед Куинджи. Ее портрет, вынутый из рамы: Куинджи делает копию с портрета для музея в Тарханах. А это очередной день, который мы проводим в гостиной. К вечеру поток посетителей уменьшается и работается Куинджи спокойно.

Дни хотя и весенние уже, но неяркие еще, близко-зимние. Так, что даже днем, при дневном свете, не очень-то поработаешь: темно.

Вильям Константинович уже много лет занимается копированием картин, как самого Лермонтова, так и портретов его близких, выполненных неизвестными художниками. Лермонтов — это поэт, которому Вильям Константинович служит. Сделал копию с картины «Черкес», которую Лермонтов написал по памяти, как образ горца, будучи в Гродненском гусарском полку. Потом Вильям Константинович написал копию с «Крестовой горы». Картину Лермонтов подарил В. Ф. Одоевскому, когда заехал к нему попрощаться в 1841 году. А Вильям Константинович сделал копию для музея в Пятигорске. Занимался он полотном «Развалины близ селения Караагач в Кахетии», где на вершине скалы — «замок царицы Тамары». Следующая картина, над которой работали Куинджи — «Башня в Сиони». Сделал копию с портрета Лермонтова, где он в детском возрасте в красной курточке.

— У меня мечта, — говорит Куинджи. — Написать портрет Лермонтова. Свой.

— Сколько к этому готовитесь?

— Все долгие годы.

— Никак не решитесь?

— Никак.

— Писать будете в какой манере?

— В старинной, лессировками. Цвет по цвету.

Я уже знаю от Куинджи — портрет бабушки написан на лессировках, цвет по цвету: тонкий слой прозрачной краски наносится на уже высохшие места картины. Легкость, прозрачность. Портрет бабушки писал профессиональный художник. Краски — умбра (коричневая), сиена натуральная (она светло-коричневая) и жженая (она красноватая). Сиена и умбра шли на этом портрете как краски для подмалевка. Потом — охра желтая, светлая и охра золотистая (она потемнее). Кармин и киноварь — красные краски. Зелень земляная и зелень изумрудная. Ультрамарин. В общем, тюбиков десять. И пузырек льняного масла. Как и писали в старину.

— Лермонтов писал на маковом масле. Утверждать не могу, но предполагаю. В древности изографы, как разжижитель, использовали желток. Желтковая темпера очень стойкая. Русская иконопись на желтковых разжижителях. А расчистка большинства произведений древнерусской живописи со скальпелем в руке подобна археологическим раскопкам. Если бы не уничтожались верхние слои, а все их удавалось бы сохранить, ну, слой за слоем, на каких-нибудь холстах или досках — как давно еще мечтал академик Грабарь, — то мы видели бы последовательность всех напластований, изображений.

Рассказывал Куинджи о киноварных буквах, лежащих на золоте, о воздушных ярких плавях. О красочных пигментах и густых пленках олифы.

Я с удовольствием слушаю Куинджи. И прихожу сюда, чтобы слушать его. Задавать вопросы.

Вильям Константинович занимался реставрационными работами: восстанавливал старинную живопись в соборе, в Новочеркасске. Но главное — он долго жил и работал в Тарханах и вынужден был уехать, вернуться в Новочеркасск из-за болезни матери. Он мог так показывать Тарханы, как никто другой.

Сотрудница пятигорского музея Александра Николаевна Коваленко рассказывала мне, что когда впервые приехала из Пятигорска в Тарханы (было это поздним вечером) и что когда Куинджи вывел ее на дорогу — ночную, пустынную — и только сказал: по этой дороге привезли в Тарханы гроб с телом Лермонтова…

— И вот, поверьте, — говорила Александра Николаевна. — До сих пор не могу забыть дорогу, простую фразу Вильяма Константиновича. И не могу забыть, что при этом Куинджи обратил внимание — в тарханском доме, в окне, отражался свет единственного фонаря, и получалось, будто бы в доме светилось одно-единственное ночное окно.

Куинджи сперва на велосипеде, а потом на мотороллере проехал всеми кавказскими маршрутами Лермонтова. Нашел точки, с которых Лермонтов писал свои полотна.

— Лермонтов писал настроение, — говорит Вильям Константинович. — Часто не стремился выписывать передний план. И передний план выглядел любительским. Помните полотно «Башня в Сиони»? На переднем плане большие камни: справа — два, особенно больших, слева — девять.

Я сознался, что так подробно картины Лермонтова, конечно, не помню. Или, если быть честным, не знаю.

В гостиной появляется большая группа посетителей. Вильям Константинович вставляет бабушку на место, в раму, чтобы посетители смогли бы картину разглядеть и выслушать объяснения своего экскурсовода, который приехал вместе с группой.

Тем временем у нас с Куинджи и начинаются особенно продолжительные разговоры по поводу живописи, прежде всего Лермонтова. В одну из таких пауз я сбегал наверх к Светлане Андреевне, принес альбом с рисунками Лермонтова, и теперь мы уже «беседовали по альбому». Между прочим, доску на почтово-ямщицкой станции в Новочеркасске, которая оповещает, что здесь останавливались Пушкин и Лермонтов, тоже делал Куинджи. Сейчас в Новочеркасске он закончил изыскания, касающиеся дома генерала Хомутова, у которого, проезжая на Кавказ, Лермонтов тоже останавливался. Генерал Михаил Григорьевич Хомутов, участник Отечественной войны 1812 года, позднее — наказной атаман Войска Донского, был хорошо знаком и с Жуковским, и с Пушкиным, и с Вяземским, и с генералом Ермоловым. Вильям Константинович в Москве по архивным материалам вычислил место, где стоял дом генерала Хомутова, и теперь, с согласия городских властей Новочеркасска, тоже сделает мемориальную доску.

Лермонтовский альбом раскрыт на картине «Башня в Сиони».

— Видите на переднем плане огромные камни, как я вам говорил — два их. Они несколько декоративны. И даже так — не профессионально написаны. И слева камни. Тоже написаны декоративно. Дело в том, что все они для Лермонтова не имели значения. Для него важна была перспектива. Все — высокое, подоблачное, заоблачное.

— Воздушные плави.

— Да. Синеющее, зеленеющее, зовуще-сверкающее. Свет и тень. Я как раз стоял на этой точке, откуда он писал. Нашел эту точку. Камней давно нет, а перспектива, заоблачность — все осталось. Все, что он хотел нам показать и оставить, — все это вечное и осталось. Вы понимаете? А камни у дороги… Что камни… сегодня они есть, а потом их нет. Дорога их и разрушит. Точку этой картины я обнаружил во дворе одного жителя Сиони. Собака у него была. Кавказская овчарка. Попал я во двор, когда хозяина не было дома. Собака во двор пустила, а потом никак не выпускала. Когда уже подружился и с собакой, и с хозяином, то оказалось, что и собаку, и хозяина звали одинаково — Георгиями. Ну еще он называл ее для краткости — Гиго. Я потом с этой семьей переписывался, такая у нас возникла дружба. Теперь взгляните на это полотно. Какие снега! Какая мощь, белизна! Вот уж подоблачность, заоблачность. На вершине каменный крест, различаете? Он едва заметен. «Вид горы Крестовой». Реставрирована была таким большим мастером, как художник Корин.

Мы глядели на лист в альбоме.

— Одна из лучших живописных работ Михаила Юрьевича. Он здесь все сдвинул, сблизил. Специально. Чтобы вас поместить в самую густоту настроения, в самую густоту снега, бушующей реки, синего неба. Воздушной перспективы. Чтобы вы поверили ему, что, когда он сам поднимался на Крестовую гору, и, как он написал другу Станиславу Раевскому, «хандра к черту, сердце бьется, грудь высоко дышит — ничего не надо в эту минуту: так сидел бы да смотрел целую жизнь». Вот. Чтобы вы ему поверили, что все к черту! Лучшая его картина, — повторил Куинджи. — А вот здесь, на развалинах близ селения Караагач в Кахетии, я тоже смотрел на остатки «замка Тамары». Видите развалины? Но скала вовсе не такая высокая. У Лермонтова высокая. Требовалось ему опять же по его настроению, по состоянию души. Чтобы скала была бы именно высокой, неприступной. Но, чтобы так ее увидеть, это, знаете ли, — Куинджи улыбнулся, — надо вообразить, что скала подпрыгнула, что ли. Я проверил себя.

— И его?

— И его. Лермонтову очень удавались скалы, обрывы, утесы, небо. Свет и тень. Как он сам говорил: «престолы вечные природы».

Я согласился с Куинджи. Мы с Викой, в свое время, проехали Военно-Грузинской дорогой от Орджоникидзе до Тбилиси. И в Дарьяльском ущелье тоже видели «замок царицы Тамары» и скалу. Невысокая, верно. Но вот Лермонтову нужна была поднебесная высота, неприступность. Вильям Константинович совершенно прав: Лермонтову для этого потребовалось, чтобы скала «подпрыгнула»… И она «подпрыгнула». И душа поэта встрепенулась.

Появляется очередная экскурсия, знакомится с гостиной, невольно знакомится и с нами, потом переходит в соседнее помещение, где и экспонируются живопись Лермонтова и рисунки.

Вильям Константинович вынимал из рамы подлинную бабушку, ставил на стул рядом со своей бабушкой и опять приступал к работе. И опять я наблюдал, как постепенно его Елизавета Алексеевна становилась подлинной, почти подлинной, потому что копия и должна быть максимально похожей. Один к одному. Хотя искусствоведы, принимая готовую работу, только сухо констатируют — «соответствует» или «не соответствует», по размеру копия должна отличаться — быть или большей, или меньшей: размер в размер копировать запрещается.

Я уже знал от Вильяма Константиновича, что Лермонтов часто писал на стандартном картоне. Грунт — эмульсионный или полумасляный — из рыбьего клея или столярного, льняной олифы, мела, хорошо отсеянного, и воды. Вильям Константинович пользуется таким же грунтом. И бабушка сейчас писалась на таком же грунте и вот таким же набором природных, земляных красок.

Вильям Константинович по-прежнему тронет тонкой кисточкой то лицо бабушки — губы, глаза, — то другой, «толстой», — наложит мазок на платье или на шарф неяркого красного тона. То вдруг тут же, опять уголком тряпки, уберет только что положенный мазок, сотрет. Иногда даже не мазок, а точку, почти неприметную.

Мне говорит:

— При копировании нужна последовательность лессировок. — И опять повторял: — Цвет по цвету.

Я киваю. Наблюдаю.

Хлопнула калитка: идут посетители. Куинджи вновь возвращает бабушку в раму. Вновь перерыв. Отдых в работе.

— Вы знаете картину Лермонтова «Гусары при штурме Варшавы, 1831 год»?

Начинаю листать альбом. Он лежит рядом со мной.

— Не ищите. В альбоме этого полотна нет. Висела картина в Пятигорске. Есть она и в Пушкинском Доме. В Пушкинском Доме картина подписана поэтом «М. Лермонтов. 1837», в Пятигорске — не подписана. У кого же подлинник? В Пятигорске утверждают, что у них. Пушкинский Дом настаивает, что у них. Привезли пятигорское полотно в Ленинград. Было это в 1976 году. Я тоже был в Ленинграде. Отнесли обе картины в Эрмитаж. Исследовали под рентгеном. Ничего точно ответить не смогли. Дело в том, что Лермонтов начал писать этот сюжет, потом прекратил. Полотно потрескалось. Лермонтов мог начать писать картину на новом полотне. Мог продолжить и старое полотно. Привел его в порядок и продолжил. Но все-таки откуда взялась вторая картина? Потому что обе они оказались законченными. Спор не затихал, пока полотна не показали старейшей сотруднице Эрмитажа Панфиловой. Было ей тогда что-то восемьдесят один — восемьдесят два года. Она за свою жизнь детально изучила манеры многих великих мастеров. Знала и «руку» Лермонтова. Пожалуй, как никто другой. Поставила перед собой полотна, взяла сильное увеличительное стекло. Смотрела недолго. Показала на полотно, которое было из Пушкинского Дома. Сказала: «Лермонтов». — «А это?» — «Не Лермонтов».

Экспертиза закончилась, и Панфилова отошла от полотен. Закурила. Не могла без папирос, даже несмотря на свой преклонный возраст.

— Как же так сразу сумела определить? — не выдержал я.

— И я спросил у нее: как же так сразу? На глаз? Она мне ответила: «Неужели вы не видите, как выписаны лошади? Это же лермонтовские лошади — напряжение, порыв. Шеи какие, ноги, распущенные хвосты… Это Лермонтов. А там — ремесленник». Я до сих пор помню ее слова. И думаю, ну как же я столько копировал Лермонтова, а вот не смог бы так решительно произнести приговор. Он. Не он. Подлинник. Копия…

— Может быть, потому, что вы не курите? — попробовал пошутить я.

— Может быть, — улыбнулся Куинджи. — Но знаете ли, пятигорцы все равно считают, что и у них тоже подлинник.

— Не сдаются.

— Нет!

Вильям Константинович вздохнул. Утомительная все-таки у него работа — требует максимального внимания. Я заметил, что с каждым днем темп работы замедляется. Идет в работу почти одна «тонкая» кисточка. И ставит ею Куинджи точки… точки… точки… И всматривается, всматривается в оригинал. Почти не снимает очков. Не откидывается на спинку стула. Точки… точки… точечки даже. Потом все их стер тряпкой. И опять точки… точки… точечки… Вот они, предельные лессировки.

— Ямочка справа в уголке рта у Елизаветы Алексеевны, — обращает мое внимание Куинджи. Какая теплота, женственность.

Он прав — именно теплота, женственность. Даже странным кажется назвать Елизавету Алексеевну бабушкой.

— Что бы Панфилова сказала, глядя на ваши копии?

Куинджи с сомнением покачал головой.

— Вы не ремесленник, дорогой Вильям Константинович, — сказал я серьезно. — Вы мастер. Вы столько лет служите Лермонтову. И глядеть на вашу работу — удовольствие. И на вашу бабушку глядеть удовольствие по схожести, по точности до точечности, — попробовал определить я. — Вернется в Тарханы бабушка. И здесь тоже останется бабушка. А почему Лермонтов сам ее не написал? — вдруг вслух подумалось мне. — Сам? Не написал? И ямочку в уголке рта…

— Я тоже думал об этом.

То, что глядеть на работу Куинджи — удовольствие, истинная правда, и не только моя: каждый вечер, когда музей пустел, смотрительницы, во главе со старейшей смотрительницей кабинета Ольгой Павловной, собирались в гостиной и обсуждали труд Вильяма Константиновича. Приходили, конечно, и Валентина Брониславовна со Светланой Андреевной.

— Потемнеют со временем белила, — говорил Куинджи, — потемнеет и копия. Будет как подлинник. Шарф слева надо еще немного прописать. Концы бровей сделать смесью черной с белилами. А ближе к переносице тронуть еще разок охрой.

Слышно было, как приближается с экскурсоводом одна из последних групп. Вошла, заполнила гостиную. Начался рассказ и показ. Группа прошла. Но остался один посетитель, спросил разрешение поглядеть на работу Куинджи. Выяснилось, что до создания музея жил в этом доме. Теперь приходит, чтобы еще и еще раз поклониться поэту и убедиться, что жил вместе с ним. Бабушку Елизавету Алексеевну тоже считает для себя родным человеком.

За окном сумерки уже уплотнились. Группа уходила все дальше, в следующие комнаты, и дом замолкал. Шевелились занавески у открытой форточки, синие кисти — ультрамарин, подумал я, — трепетали, слегка покачивались. Рояль — сиена жженая (красноватая). Отделка мебели — охра золотистая. Скрипка — умбра. Столик, на котором она лежит, — сиена натуральная, светло-коричневая. Красная гвоздика, которая, может быть, скоро опять появится на столе у Лермонтова (вновь фея), — кармин или киноварь.

Мы говорим с Вильямом Константиновичем об Иде Мусиной-Пушкиной. Точнее, я завожу этот разговор. Куинджи мне отвечает:

— Она, как и Катя Быховец, была еще девчонкой. А Лермонтов последние четыре года был уже великим, несмотря на свое видимое «офицерское поведение», как совершенно справедливо отметил Александр Блок.

— Да. Он окреп и определился.

Именно таким он уже и был определившимся. Что могли понять эти девочки? К сожалению, мало еще чего.

— Ну все-таки не судите строго. Возможно, Катя Быховец или Ида напоминали ему Вареньку Лопухину…

— Конечно, конечно, — быстро уступил Вильям Константинович. — Последние часы с поэтом. Они сохранили их для нас.

— И последняя горсть земли…

— Да. Конечно. Я тоже об этом не забываю.

— Вам бы не хотелось сделать копию с миниатюры Вареньки Лопухиной? Есть малоизвестная миниатюра в Ленинграде, в частной коллекции.

Я имел в виду, конечно же, Валентину Михайловну Голод.

— Попробовал бы. С удовольствием.

— Я располагаю негативом. Крупноформатным. Когда будет готов отпечаток — переправлю вам для ознакомления.

Валентина Михайловна недавно прислала мне прекрасный негатив с миниатюры.

— Буду очень признателен.

Однажды, в один из вечеров, когда портрет Елизаветы Алексеевны близился к завершению, Вильям Константинович рассказал мне сон, который уже много лет не дает ему покоя. Вильям Константинович увидел, как если бы это было сейчас, здесь, на Молчановке, за окном, зимним окном, Лермонтова. Поэт был в гусарской форме, весь в снегу, едва различимый в заиндевевшем окне, сквозь которое он протягивал руку в тепло дома, в одно-единственное окно.

Куинджи несколько раз мне повторил:

— Он протягивал руку…

Я сказал Куинджи:

— Такого Лермонтова вы и должны написать.

— Такого?..

— Да. Вновь пришедшего из надзвездного мира.

Из Тархан привезли желуди. Наступит тепло, их попробуют посадить, и, может быть, зашумят лермонтовские тарханские дубы на Малой Молчановке. Вечно зеленея…

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК