ВЕЧЕР У ЯРМОЛИНСКИХ

Лермонтов отошел от окна, в нише которого стоял и смотрел в сторону Летнего сада, и, подойдя к ней, сел возле ее кресла на соломенный стул. Соломенные стулья вносили в зал, когда собиралось много народа. Он всегда избегал всякую беседу с ней, ограничиваясь обменом пустых, условных фраз. Их заочное знакомство произошло, когда ее сестра Александрина передала ей список стихотворения «Смерть поэта».

Наталья Николаевна более двух лет как вернулась с Полотняного Завода, куда уехала сразу же после гибели Пушкина, и начала впервые, хотя и ограниченно, посещать знакомых, и прежде всего Карамзиных, Софью Карамзину. У Карамзиных часто собирались друзья: Жуковский, Вяземский, Владимир Одоевский, Плетнев, Владимир Соллогуб, Александр Иванович Тургенев, Евдокия Ростопчина. Это были вечера «единственные в Петербурге, где не играли в карты и где говорили по-русски».

Когда в этот вечер он подошел и сел подле нее, она заволновалась, понимала, что предстоит разговор, и все, что могла предположить, — разговор о ней и о Пушкине. Неоднократно она хотела выказать свою благодарность к нему, к его стихам, ставшим такими громкими в столице и такими необходимыми для нее. Они защита и ее самой, и ее детей.

— Я чуждался вас, — сказал он, прямо глядя ей в глаза. Это была его манера смотреть так и говорить так открыто, не смягчая слов. — На меня влияли обстоятельства, которые возникли вокруг вашего имени.

Она кивнула. Не протестовала. Слушала его.

То, что он сел около нее, не осталось, конечно, незамеченным. Гости в этот вечер, довольно многочисленные, были удивлены, не подходили к ним, боялись помешать, прервать беседу.

Михаил Лермонтов уезжал из Петербурга, «по миновании срока отпуска своего». Возвращаясь на Кавказ, он все еще надеялся «заслужить себе… отставку». Перед отъездом зашел проститься к Карамзиным. И то, что Лермонтов решил в этот предотъездный день поговорить с Натальей Николаевной, вселяло радость и тревогу; всем хотелось, чтобы разговор у них получился. Лермонтов перед этим долго стоял у окна и глядел в сторону Летнего сада. И когда вошла в гостиную Пушкина, села и возле ее кресла оказался свободный стул, Лермонтов и направился к Наталье Николаевне.

— Мне мешала ваша красота. Она побуждала меня ограничиваться вежливыми фразами при встречах с вами. Понимаю, вы не могли этого не заметить, не почувствовать. Я поддался многим общим петербургским суждениям. Мне не следовало бы этого делать. Пора бы уже познать, что такое петербургская слякоть. Вы, по-моему, познали сполна. Говорю с вами откровенно и думаю, заслужу ответную откровенность. Вы ее давно заслужили.

— Только не преувеличивайте моих достоинств, если таковыми я располагаю. В моих достоинствах вообще мало кто уверен. Лично я — тоже.

Она наблюдала за ним, бессильная что-нибудь предугадать в его мыслях: нервность, которая то и дело проходила по его лицу, ирония над самим собой лишали всякой возможности распознавания.

Наталья Николаевна тоже достаточно волновалась: она поминутно сдавливала концы шали, которые лежали у нее на коленях.

— Я виновен перед вами, и вы вправе судить меня строго. Настолько, насколько хотите.

— За что?

— За то, что не смог ранее разгадать вашу искренность. За предубеждение и недостаточное стремление развеять его еще прежде. Не имел права так поступать. Вечный упрек. Поверьте.

— Я верю вам. Вы уезжаете, я знаю, на Кавказ, в действующую армию. Не увозите упрека. Я не хочу, — она беспокоилась теперь за человека, которого не надо ей больше разгадывать, а надо было оберегать. Он так молод и, несмотря на блистательность ума, в чем-то главном беспомощен.

— Я обязан был быть подле вас, чтобы вы сразу числили меня среди ваших друзей. Всегда было моим желанием.

— Вы и были подле меня. Ваши стихи мне передали сразу. Я плакала над ними. Вы один так проводили его и, кажется, серьезно поплатились.

Они разговаривали, освободившись от скованности, с желанием устранить условности, которые могли бы по мешать им понять друг друга полностью.

— Когда вернусь, сумею окончательно заслужить ваше прощение.

— Прощать мне вам нечего. Что вы!

— Я уезжаю с совершенно изменившимся мнением о вас. Никто не сможет помешать мне посвятить вам ту беззаветную преданность, на которую я чувствую себя способным.

— Мне отрадно остаться с этим вашим мнением, — она улыбнулась.

И все заметили улыбку, первую за долгое время.

Петр Александрович Плетнев записал в своем журнале: «Прощание их было самое задушевное…» Улыбка Натальи Николаевны была отдана поэту, заслужившему право на эту улыбку безмерной любовью и преданностью памяти другого поэта.

Смирнова-Россет о Лермонтове: «Он весь оживляется, лицо его принимает другое выражение, когда заговорят о нашем Сверчке, смерть которого для него громадная потеря. Очевидно, он был бы Жуковским Лермонтова, имел бы на него нравственное влияние… Он (Лермонтов. — М. К.) его любил, пожалуй, это даже единственный человек, которого он так сильно любил, и смерть которого была большим горем для Лермонтова. Он бы его сдерживал, направлял, советовал…»

Там, где теперь называли имя одного, называли имя и другого: их соединили — старшего и младшего.

Пушкин и Лермонтов… Два магических слова. Так сказал Александр Блок.

Когда Лермонтова убили и Наталья Николаевна узнала об этом, она в этот день никого не принимала и никуда не выезжала. Вторично надела траур и зажгла в доме траурные свечи. В молитве просила подать ему вечный покой за его великие мужества.

Через много лет дочери сказала:

— Он не дурное мнение обо мне унес с собою в могилу.

Ее тоже зовут Наташа, Натальей. По профессии она инженер-электроник. Муж ее, Игорь, инженер-металлист. Дочь Маша, или Машик, кончает школу, идет на золотую медаль, мечтает быть врачом. Машей звали и старшую дочь Натальи Николаевны.

Ученический стол Маши стоит перед одним из окон, у которого когда-то стоял Лермонтов, глядел на Летний сад. Летний сад виден через Гангутскую улицу. Машин стол стоит в комнате, в которой Лермонтов весной 1840 года прочел собравшимся здесь друзьям стихотворение «Тучи» — о вечных странниках, — а через год, весной, здесь же, когда опять собрались друзья проводить его в действующую армию, впервые заговорил с Натальей Николаевной Пушкиной.

Бывшая квартира Карамзиных, а теперь семьи Ярмолинских и Дедиковых — улица Фурманова, 16. Прежде — улица Гагаринская.

Сейчас в квартире — Наталья Михайловна и Игорь Эйлевич Ярмолинские, Маша-Машик, Вика и я.

Мы с Викой сидим в старинных креслах, на передних ножках у них — колесики.

— Бабушка Лермонтова была из Столыпиных, — говорит Наталья Михайловна. — Эти кресла из дома одного из Столыпиных. Мой отец, Михаил Георгиевич Дедиков, получил их после революции. Шкаф и два кресла. У нас не было никакой мебели, и нам выдали.

— Ваша семья традиционная петроградская? — спросил я.

— И петербургская. Мои предки переселились в Петербург из Польши.

Наталья Михайловна показала нам несколько уцелевших после блокады старинных книг, в том числе сочинения Карамзина, издания Смирдина, 1848 года.

На стене комнаты — большое вьющееся растение. Я спросил у Маши, что за растение.

— Лиана.

— А кто собирает автомобильчики?

Десятки моделей самых разных автомобильчиков расположились в комнате, на этажерке, на подоконниках, на книжных полках; Маша находилась в их окружении.

Наталья Михайловна пекла яблочный пирог и теперь навещала нас из кухни, рассказывала про квартиру и дом.

— Карамзинские двери. Вот эти две… — показала она на большие белые двери, которые были поделены рисунком на прямоугольники, и в каждом прямоугольнике находился выпуклый восьмигранник. — Есть вход в квартиру и со стороны двора. Во двор заезжали кареты. Двор сохранился почти без изменений. Квартира, как вы сами понимаете, подверглась внутренней перепланировке. В этом дворе, в этом доме прошло мое детство. Проходит детство и моей дочери. Вся наша семья очень любит и гордится домом. К сожалению, он дряхлеет, разрушается. Но его не ремонтируют, говорят, что передадут под какое-то иностранное представительство. Давно говорят.

К Маше пришли друзья, ее одноклассники. Они разместились на большом диване, который тоже стоял повернутым к окнам.

Нам с Викой было легко, уютно и, я бы сказал, естественно у Ярмолинских. Мы сделались частью замечательной ленинградской семьи. А ведь явились мы нежданными гостями, явились, что называется, с улицы — любите нас и жалуйте.

Сейчас мы будем пить чай с яблочным пирогом, будем беседовать о Лермонтове, о Карамзиных, о Наталье Николаевне, о Вяземском, Жуковском. Будем беседовать о проблемах Маши-Машика, что и как у нее сложится с поступлением в медицинский институт.

— Представляете, — рассказывала Маша. — В прошлом году на вступительных экзаменах спрашивали, сколько хромосом у крокодила? — И Маша глядит на нас.

Вика молчит, и я соответственно молчу. Короче говоря, не знаем, что ответить.

Маша, довольная, смеется. У нее правильные черты русского лица, светлые русые волосы. Хорошая девочка Маша-Машик живет в комнате с окнами на Гангутскую улицу и на Летний сад. Живет с мамой и папой, бабушкой и дедушкой. Дедушка, Михаил Георгиевич Дедиков, — ветеран трех войн: гражданской, финской и Отечественной. Сейчас дедушка с бабушкой выехали за город, на дачу. Читает Маша сочинения Карамзина, сидит на старинных креслах с колесиками, открывает друзьям карамзинские двери, стоит у окна, у которого стоял Лермонтов и глядел на Летний сад. Глядит на Летний сад и Маша-Машик.

Когда уже поздно вечером мы уходили от наших новых ленинградских друзей, Наталья Михайловна сказала:

— Вдруг лермонтовскому домику в Москве понадобятся наши кресла! Передадим их. Скажите об этом работникам музея.

Мы поблагодарили этих людей за их слова и пожелали Маше добиться своего. Для начала выяснить про хромосомы и крокодила.

Спустились по Гангутской улице, вышли к Фонтанке, к Летнему саду. Сад стоял ночной, таинственный — хранил последний взгляд лермонтовских темно-карих, почти черных, широко расставленных калмыцких глаз?.. А где-то по краю ночи скакала лермонтовская «сотня» — блуждающая комета — и кремни — брызгами из-под копыт. И где-то звучал чуть грустный пушкинский мальчишник при чуть грустных свечах.

Мы шли по городу, вспоминали вечер у Ярмолинских. Вечер сразу зародившихся симпатий, душевной общности. Как нужны подобные пересечения.

Вспоминали подробности карамзинской квартиры, старого дома на бывшей Гагаринской улице. Окружавшего нас тепла, естественности, доброжелательности.

— Если бы дома могли говорить, — сказала Вика.

— Если бы заговорили камни, вещи.

— Если бы заговорили деревья.

— Лермонтовский дуб в Тарханах, пушкинский кипарис в Гурзуфе…

— Если бы заговорил Летний сад, Царскосельский парк. Ты знаешь, на что похож Ленинград в белые ночи?

— На что?

— На белое гусиное перо в старинной чернильнице.

— А теперь, осенью? И ночью?

— На Достоевского.

Так мы, не торопясь, шли, переговаривались. Жизнь наша была наполнена прошлым и настоящим. А прошлое и настоящее — это и будущее. Пусть уже и не для нас, а для Маши-Машика и ее друзей.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК