БЕДА ДЛЯ ВСЕЙ СТРАНЫ

Наступили благодатные летние каникулы. Можно в первую очередь писать, заканчивать пещерный роман. Можно было и свободно заниматься музыкой и рисовать. Или мысленно подирижировать «Аидой». Он иногда стоял, наполненный этой музыкой, и мысленно дирижировал. Действительно, знал ее наизусть — напевал, рисовал своими звуковыми волнами. Не расставался с нею. Часто присаживался к фортепьяно и для бодрости играл — такая вердиевская зарядка. Даже когда ехал на зимние каникулы в Ленинград, в сидячем вагоне, чтобы ночь была радостной, «приступил к исполнению своей мечты» — мысленно проиграл всю «Аиду» в том виде, в каком он ее понимал, исправляя «все дефекты, внесенные нашими театрами». Лева пишет: «Равномерный стук колес был прекрасной подмогой для ясного и правильного звучания моего воображаемого оркестра… Начну, подумал я. И в моей голове возник театральный зал, ряды кресел, занавес… Свет погас, и «Аида» началась. Вереницей проходили музыкальные темы…» Потом Лева заснул, а проснувшись, под аккомпанемент о чем-то судачивших соседей и прыгающих по полу малышей, где-то в первом часу дня закончил «Аиду». Так что под новый, 1941 год в Ленинград Леву привезла «Аида».

А в эти июньские дни Лева активно вернулся к роману о Зеленой пещере, который он откладывал, охваченный новыми идеями, новыми замыслами. Действие романа о Зеленой пещере глубже погрузилось в недра планеты. Ученые проникли в огромную трещину, которая увлекала их все дальше и дальше, в естественные залегания рудных жил и где обнаруживаются огромные скелеты звероподобных ящеров.

Был в Левкином романе в числе экспедиции художник-анималист. Думаю — сам Лева. По-прежнему выступала и девочка Трубадур. Это как знаменитая англичанка двенадцатилетняя Мэри Эннинг, которая в Англии, в известняковом карьере, отыскала первый в мире скелет ихтиозавра. Сейчас в Британском музее висит портрет молодой женщины с веселыми глазами — первая женщина-палеонтолог, которая «уже с ранних лет сумела проявить незаурядную интуицию, настойчивость и энтузиазм серьезного ученого».

Была в романе неожиданная встреча под землей и с авантюристами, так называемыми «охотниками за ископаемыми», которые торговали обнаруженной добычей, наживали на этом капитал. Была перестрелка. По-прежнему Левкин Жюль Верн, Левкин Майн Рид и, главное, сам Левка.

Перед моим отъездом в Крым он прочитал мне новые главы.

Страницы исписаны с двух сторон «густотертым» почерком — я так называл его почерк. Часто получалось, если надо было «втянуть» в строку какое-нибудь добавочное слово, Левке приходилось помещать его снизу. Я об этом уже говорил. Когда он вел нижнюю строку, где оказывалось втянутое наверх слово, тогда приходилось через это слово перескакивать.

Левка, как всегда, регулярно появлялся у меня и, как всегда, читал без выражения, суховато. Не заинтересовывал преднамеренно, а оповещал, что ли. После окончания работы над романом (и перед тем как «шагать с Глазариком в Ленинград») должен был отнести рукопись Александру Исбаху, но началась война. Исбах ушел на войну. На войну ушел и Лева. Рукопись романа пропала. В жизни Левы была публикация, пусть и незначительная, но единственная, в журнале «Пионер» за 1938 год. Я знал о ней, помнил. Попросил ответственного секретаря журнала Елену Селезневу отыскать, что Лена и сделала, — коротенькое, с рисунками автора письмо, пришедшее теперь к нам через полстолетия. Простенькая публикация о летающих ящерах. Моделисты Смитсоновского института в США недавно создали модель летающего ящера. Крылья сделали из стали, бальзового дерева и стекловолокна, глаза — из прозрачной смолы. В Москве выступает молодежный театр марионеток, на сцене которого пляшут рок-н-ролл динозаврики. Зрители им весело подхлопывают, а динозаврики в ответ весело помахивают головами.

Роман лежал у Левы на столе. В последнее время он особенно поглощал Леву. Поглощала тема планеты извне, искаженной войной, фашизмом, проблема, к которой Лева обратился очень серьезно в дневниках. И — планета изнутри, где она счастливо сохраняет свою первородность. Очевидно, сюжет романа должен был меняться от изменений политической обстановки в мире. Это наше с Викой предположение.

Все то же окно, все тот же Левка за столом у окна. Все тот же июнь 41-го. Салик на лето — в Подмосковье, я — в Симферополе ловил, как всегда, для Левиных коллекций бабочек и жуков, собирал гербарий. Левка тем временем отметил у себя: «Может, уж Мишке не придется в Крыму долго быть… Ведь если грянет война, то нет сомнения в том, что он вернется в Москву». Тревога, по мере приближения конца июня, у Левы возрастает, конкретизируется. Он весь находится под давлением этого «тяжелого лета».

Макнув глубоко в чернильницу ручку, чтобы спиралька запаслась чернилами, и, уперев в ручку указательный палец, как вспоминала Галя Иванова — под крепким прямым уголком, — Лева начинает писать в тетради номер XV, что теперь нужно ожидать «беды для всей нашей страны» и что ждет он войну «со дня на день». И что «война должна вспыхнуть именно в эти числа, этого месяца или в первых числах июля».

Запись от 21 июня 1941 г.:

Я чувствую тревожное биение сердца, когда подумаю, что вот-вот придет весть о вспышке новой гитлеровской авантюры. Откровенно говоря, теперь в последние дни, просыпаясь по утрам, я спрашиваю себя: «А может быть, в этот момент уже на границах грянули первые залпы?» Теперь нужно ожидать начала войны со дня на день.

Эту запись в канун войны Лева сделал вечером. Стол. Привычно рядом — пианино. Над пианино — портрет маэстро и новый рисунок акварелью — Исаакий зимой. Набросок к рисунку сделал, когда был в Ленинграде на зимних каникулах. Даже взобрался на купол собора к самому кресту.

На ковре, на гвоздике, поблескивают отцовские часы. Отстукивают ход жизни. Отца нет, хотя и так он дома бывал считанные месяцы — все разъезды, дальние командировки. Спешка, занятость. Ночью отец сидит, обложится книгами, конспектами. Абажур настольной лампы прикрыт газетой. Теперь отца нет совсем. Не поиграют они больше в джиу-джитсу. С детства играли. Какая у отца была крепкая правая ладонь. Левка потрогал ребро своей правой ладони — кажется, теперь тоже достаточно крепкая, натренированная. Джиу-джитсу отец освоил в Америке, в тюрьме.

Окно во двор. Аквариум, и в нем — Телескопа. Купил ее в зоомагазине на Арбате, когда однажды возвращался домой от Женьки Гурова (Левин товарищ, будущий художник): с собой были альбом, краски, кисточки и маленькая банка, в которой он мыл кисточки. В банке и принес Телескопу. Аквариум для Телескопы подарила Буба.

Горела у Левки настольная лампа. «Мамаша» допоздна на работе в театре. Светилось окно, мирная тишина. Может быть, ветер принес тогда с кондитерской фабрики «Красный Октябрь», расположенной по соседству с нашим домом, запах шоколада. Левка пишет опять совсем немирные слова:

Эх, потеряем мы много территории! Хотя она все равно потом будет нами взята обратно, но это не утешение. Временные успехи германцев, конечно, зависят не только от точности и силы их военной машины, но также зависят и от нас самих. Я потому допускаю эти успехи, потому что знаю, что мы не слишком подготовлены к войне. Если бы мы вооружались как следует, тогда бы никакая сила немецкого военного механизма нас не страшила, и война поэтому бы сразу же обрела б для нас наступательный характер или же по крайней мере твердое стояние на месте и не пропускание за нашу границу ни одного немецкого солдата. А ведь мы, с нашей территорией, с нашим народом и его энтузиазмом, с нашими действительно неограниченными ресурсами и природными богатствами, могли бы так вооружаться, что плевали бы даже на мировой поход капитализма и фашизма против нас. Ведь Германия так мала по сравнению с нами, так нужно только вникнуть немного, чтобы понять, как бы мы могли окрепнуть, если бы обращали внимание на военную промышленность так же, как немцы.

Я вот что скажу: как-никак, но мы недооцениваем капиталистическое окружение. Нам нужно было бы, ведя мирную политику, одновременно вооружаться и вооружаться, укреплять свою оборону, так как капитализм ненадежный сосед. Почти все восемьдесят процентов наших возможностей в усилении всех промышленностей мы должны были бы отдать обороне. А покончив с капиталистическим окружением, в битвах, навязанных нам врагами, мы бы смело уж тогда могли отдаваться роскоши. Мы истратили уйму капиталов на дворцы, премии артистам и искусствоведам, между тем как об этом можно было бы позаботиться после устранения последней угрозы войны. А все эти миллионы могли бы так помочь государству. Хотя я сейчас выражаюсь и чересчур откровенно и резко, но, верьте мне, я говорю лишь чисто патриотически, тревожась за спокойствие жизни нашей державы.

…Начальник генерального штаба сухопутных войск Ф. Гальдер, тоже 21 июня: «Совещание с разбором обстановки. Условный сигнал «Дортмунд!» — приказ о начале наступления, означающий проведение операции, передан… Дуче[4] предлагает для участия в операции на Востоке: один армейский корпус, две кавдивизии, одно моторизованное соединение… В Финляндии официально объявлена мобилизация…»

Гитлер еще за полгода до нападения: «Ведя наступление против русской армии, не следует ее теснить перед собой, так как это опасно. С самого начала наше наступление должно быть таким, чтобы раздробить русскую армию на отдельные группы и задушить ее в мешках».

Лева Федотов, 21 июня:

Если грянет война и когда мы, за неимением достаточных сил, вынуждены будем отступать, тогда можно будет пожалеть о миллионах, истраченных на предприятия, которые ничего плохого не было бы, если бы даже и подождали. А ведь как было бы замечательно, если бы мы были настолько мощны и превосходны над любым врагом, что могли бы сразу же повести борьбу на вражеской территории, освобождая от ига палачей стонущие там братские нам народы. Скоро придет время — мы будем раскаиваться в переоценке своих сил и в недооценке капиталистического окружения, а тем более в недооценке того, что на свете существует вечно копящий военные силы и вечно ненавидящий нас — фашизм.

Как же это беспокоило Леву! Он возвращается и возвращается к рассуждениям, прежде ему не свойственным. Точнее будет сказать — не сходит с них. Ведь он был, что называется, чистым ученым «в леонардовском духе». И если он и прошелся по просьбе учительницы истории Костюкевич с Наполеоном по Европе («Федотов, возьмите указку и пройдитесь с Наполеоном по Европе»), то сейчас, за эти дни июня, он с болью и ненавистью прошел по Европе с Гитлером, достиг наших границ и замер.

А мы так тогда и не узнали, что именно в эти дни он писал. Узнали… спустя много лет.

Во время каникул мы обычно не переписывались, связь не поддерживали. Когда я в Крыму увижу начало войны, увижу воочию зарево над Севастополем, после его бомбардировки, я буду поражен настолько, что даже не пойму, что случилось, что вспыхнула новая гитлеровская авантюра. Что это и есть вечно ненавидящий нас фашизм. И что на границах уже грянули первые залпы. И что война началась у меня на глазах!

И вот оно — 22 июня.

По обыкновению, Лева встал рано, как вставал рано и его маэстро Верди, который смотрел на Левку с портрета над фортепьяно. День у Левы, как и у любимого маэстро, должен был быть заполнен занятиями до отказа.

Время для Левы было тревожным и, как он считал, предвоенным, поэтому, после холодного умывания и короткого завтрака, Лева прежде всего обратился к дневнику, хотел просмотреть предварительные записи. И прежде всего, которую сделал накануне поздно вечером, ту, где война.

Дневник с ночи лежал раскрытым на столе на этой записи, лежали еще две незавершенные акварели: «мамаша» попросила сделать для знакомых, из зарисовок Киева.

Уверен, что в это июньское утро на Левке, как всегда, были его синяя летняя рубашка и синие летние брюки. Его летний костюм. Рубашка белесоватая в швах, потому что Левка сам яростно ее стирал. В этой рубашке и в этих штанах он на фотографии на Сельхозвыставке. Уверен, что несколько минут Левка простоял у окна, пообщался с Телескопой: «Скопа-Скопа, Телескопа! Па-те-ка!» — и, наверное, немного поиграл на пианино — вердиевская зарядка. Сел перечитывать дневник: «Я чувствую тревожное биение сердца, когда подумаю…»

Бруно Винцер, «Солдат трех армий», мемуары немецкого офицера: «Перед самой полуночью я приказал разбудить роту и построиться открытым четырехугольником. Распечатал коричневый конверт — секретный служебный документ командования! Он содержал тщательно разработанный приказ моей роте об атаке через границу; были точно предписаны маршрут и задачи дня. Пакет содержал, кроме того, прокламацию Гитлера, которую я должен был прочесть перед ротой… Оставалось еще три часа до того, чтобы распределить боевые патроны и отдать последние боевые приказы командирам взводов и командиру орудия, двигавшемуся в голове колонны. Осталось целых три часа, в течение которых люди, ничего не подозревая по ту сторону границы, спокойно спали на рассвете воскресного дня и в течение которых вермахт придвинулся непосредственно к самой границе… Итак, двести дивизий закончили развертывание. Тысячи командиров рот получили свои конверты… Целых три часа мимо наших боевых позиций проносились товарные поезда с востока на запад и с запада на восток. Поезда, шедшие с запада, везли в Советский Союз товары широкого потребления и машины. Поезда, шедшие с востока, везли пшеницу и нефть для Германии. Торговое соглашение выполнялось обеими сторонами до самой последней минуты; каждый случай задержки с нашей стороны мог возбудить подозрение. Однако стрелки часов продолжали двигаться. Еще два часа. Еще один час. Еще тридцать минут. На той стороне, в деревне у самой границы, заскрипела дверь коровника и загремели бидоны, где-то задорно запел петух. И снова воцарилась полная тишина, какая бывает только ранним утром воскресного дня. Теперь осталось всего пять минут до начала атаки. Четыре… три… две… еще лишь одна минута…

Воскресенье, 22 июня 1941 года, три часа пять минут. В воздухе над нами заревели эскадрильи бомбардировщиков Геринга…»

Война началась. Узнал о ней Лева по радио, как и мы все. Один в своей комнате. Сидя у своего окна. Узнал, зная о ней. Радио ему велела включить Буба: позвонила по телефону. Несколько позже в этот день Лева:

…у меня из головы просто уже все вылетело. Я был сильно возбужден! Мои мысли были теперь обращены на зловещий запад! Ведь я только вчера вечером (что, очевидно, потрясло и самого Левку) в дневнике писал еще раз о предугаданной мною войне; ведь я ожидал ее день на день, и теперь это случилось. Это чудовищная правда, справедливость моих предположений была явно не по мне. Я бы хотел, чтобы лучше б я оказался не прав!.. Я трагически думал о том, до чего дожила наша страна. И все это было из-за приведения в жизнь на наших границах одного лишь только слова — «война!».

…Беда для всей страны…

23 июня к вечеру появится горестная запись о Москве.

Вот вам и первые шаги фашизма по нашей земле! Фашистские бомбовозы ринулись на наши города. Москва теперь не зажигалась. Окна мы еще не замаскировали, так что нам приходится отсиживаться второй вечер в темноте. Кончаю писать — темнеет.

И не выдерживает, добавляет:

А Москва! Наша Москва, сияющая вечерами заревом миллионов огней, искрившаяся вереницами освещенных окон. Где теперь ее краса?

«Вспомни, вспомни, как враг, нечестья полный, жилища и храмы безбожно осквернял! Беспощадно струились крови волны; губили старцев, детей и матерей!» Эти патриотические слова эфиопского царя-пленника возбуждающе действовали на меня.

Лева и опера «Аида».

Я первым же поездом приехал из Крыма в Москву: каникулы закончились, не успев толком начаться. В поезде встретился с военными, которые срочно возвращались из прерванных отпусков в свои части. Многие из них в момент бомбардировки Севастополя были в городе, и я услышал первые в моей жизни разговоры очевидцев о войне.

Приехав, немедленно помчался к Левке. Надо было о многом переговорить, рассказать ему, что я видел и что я слышал в поезде, — о сбитых самолетах, о сброшенных на парашютах минах, о пожарах. О наших первых потерях. Провели мы с Левкой целый день: требовалось привыкнуть к новому состоянию — к войне. Наш день встречи Левка подробно занесет в дневник. Перечитал я теперь этот день, и возобновилось для меня все в деталях — и я, и Левка, и война.

В школе были установлены дежурства на случай воздушной тревоги. Девочки дежурили днем, мальчики — ночью. Когда наступила очередь дежурить нам с Левкой, мы направились в школу пораньше, часам к семи. Устроились на первом этаже, в канцелярии. Беседовали, дремали на кожаном диване-карете и вновь беседовали. Школа заперта на ключ, ключ лежал перед нами на столе. Может быть, тот самый, который хранится теперь у Патюковой.

17 июля начался новый период в военной жизни нашей страны: были введены карточки на продукты питания. Это заставило нас с Мишкой проверить на деле действие новых документов. В тот же день мы с Михикусом отправились в наш магазин, где Стихиус без сожаления и пощады «прожег», как говорится, всю свою мясную карточку, добыв себе на ужин жалкую горсть сосисок.

— А это получайте обратно, как подарок, — ответила с нежной вежливостью коварная продавщица, возвращая Мишке один лишь корешок от карточки… остаток былого продовольственного документа…

Однако мы знали, что теперь карточки будут нашими верными спутниками, по всей вероятности, не только до конца войны, а, может быть, и до определенного времени послевоенного восстановительного периода.

Как вы обратили внимание, не прошло еще и месяца от начала войны, а Лева уже говорит о восстановительном периоде. Он потом еще раз запишет: «Как далеко еще до Победы, но в ней-то я уверен», и в дневнике появятся строки «о непрочности и шаткости фашистской клики».

Гальдер в этот же день 17 июля: «…в оккупированных областях будет введен четырехлетний план».

Это значит, что Германия в своих интересах собралась эксплуатировать наши природные богатства и нашу экономику.

Гитлер в этот же день 17 июля издает приказ о гражданском управлении в оккупированных восточных районах и рейхсминистром назначает Розенберга. Полицейскую охрану возлагает на рейхсфюрера СС Гиммлера. На вопрос Геринга, какие районы обещаны другим государствам, сообщит: Антонеску[5] хочет получить Бессарабию и Одессу; венграм, туркам и словакам не было дано никаких определенных обещаний; Прибалтика, Крым с прилегающими районами и волжские колонии должны стать областями империи; Бакинская область — немецкой концессией (военной колонией); финны хотят получить Восточную Карелию; Кольский полуостров с богатыми никелевыми месторождениями отойдет к Германии. И подтвердил, что Ленинград сровняет с землей, а затем отдаст его финнам.

…Я думаю, что когда фашисты будут задыхаться в борьбе с нами, дело дойдет в конце концов и до начальствующего состава армии. Тупоголовые, конечно, еще будут орать о победе над СССР, но более разумные станут поговаривать об этой войне как о роковой ошибке Германии. (Лева предугадал заговор генералов!) Я думаю, что в конце концов за продолжение войны останется лишь психопат Гитлер, который ясно не способен сейчас и не способен и в будущем своим ограниченным ефрейторским умом понять о бесперспективности войны с Советским Союзом; с ним, очевидно, будут Гиммлер, потопивший разум в крови народов Германии и всех порабощенных фашистами стран, и мартышка Геббельс, который как полоумный раб будет все еще холопски горланить в газетах о завоевании России, даже тогда, когда наши войска, предположим, будут штурмовать уже Берлин.

И вновь о Москве 22 июля:

Ну, а сегодняшняя ночь, очевидно, врезалась в мою память надолго. Ровно месяц прошел с начала войны, и этот юбилей в московской жизни отметился знаменательным в эту ночь событием для всего города — это было несчастье для Москвы: на ее улицы упали первые вражеские бомбы, а ее воздух впервые содрогнулся от их оглушительных разрывов. Да, это была первая бомбардировка за все ее существование!.. Точно из глубоких недр земли, откуда-то издали послышалось несколько глухих ударов. Это было похоже на нечто страшное и ужасающее, которое тяжелыми шагами приближалось к нам. Снова послышался шум, но в виде одного удара: то, очевидно, был одинокий выстрел зенитки. Но и он был уже ближе и более звонким… не было сомнений, что там в воздухе разыгралась трагедия Москвы. Теперь я не сомневался, что дожил и переживаю первую бомбардировку своего города… периоды полной тишины и громоподобных концертов чередовались. Мы с Мишкой считали эти «волны» и были удивлены такою продолжительностью налета… было уже около четырех часов тревоги, а до отбоя было еще, видимо, далеко, — очевидно, крупные воздушные силы немцев обрушились на Москву…

Гальдер своим габельсбергским шрифтом 22 июля: «31-й день войны… Воздушный налет на Москву. Участвовало 200 самолетов. При бомбежке были применены новейшие — 2,5-тонные бомбы».

После бомбежки я, Левка и мой отец поднялись к нам на десятый этаж и вышли на балкон. Напротив, через Москву-реку, на набережной, густо дымились, горели дома. «Чуть ли не открыв рты, мы с Мишкой уставились на непривычное зрелище». Да, зрелище было куда как непривычным — вот она, настоящая война. Всего лишь через реку напротив. «Оскорбление и боль за свой город почувствовал я, когда с непомерной скорбью смотрел на Москву», — записал Левка.

Непомерная скорбь появится у нас впервые, как появится и чувство ответственности, вполне и до конца осознанное. Что же касается Левки, то с каждым часом, с каждым днем набирался он зрелости, духовного возмужания и самого настоящего во всем профессионализма. И если мы с Олегом только намечали где-то какие-то точки, то он уже провел вертикальные линии, все отмоделировал для себя, создал свой главный объемный рисунок. Мы с Олегом срисовывали мир, а он его уже строил. Он оставил всем нам, ныне живущим, свои общие тетради, общие тетради для всех. И если бы не война, которую он с поразительной точностью спрогнозировал, и если бы он не погиб на войне, и если бы горело его окно и сейчас, какой же высоты жизнь шла бы за этим окном.

А в тот день первого налета вражеской авиации на Москву Лева отметит еще такие подробности:

Днем я побывал в городе — десятки, десятки мест падения зажигательных бомб встречал я на улицах, на которые смотрел с чуждым мне чувством, говорившим, что эти страшные брызги, розетками расплесканные по асфальту, не есть что-то наше обычное, а есть что-то чуждое, враждебное нам. Почти у самого начала Александровского сада, на Манежной площади (Лева здесь часто гулял и зарисовывал различные «перспективы» на Кремль, на университет, на гостиницу «Националь»), толкался народ. Я протискался туда и увидел гигантскую воронку, в которой копошился целый отряд рабочих. Асфальт и земля были грубо развороченные по краям этой страшной ямы. А провода троллейбуса, некогда протянутые над этим местом, были разорванные и теперь наскоро скрепленные аварийной командой. Не было сомнений, это было место падения фугасной бомбы, которая, видимо, предназначалась для Кремля. Бомбометатель фашистского самолета просчитался метров на пятьдесят, так как примерно на таком расстоянии от воронки находилось основание непоколебимой угловой кремлевской башни. Я смотрел на все это, и мне не верилось, что это война. Как все же непривычно для нас военное время. Как все это страшно?

В восемь часов вечера грянула новая тревога, и мы все спустились в глубокое подвальное помещение. Я уж опасался, не затянется ли эта тревога на целые часы, как случилось ночью. Уж очень не хотелось торчать в незнакомом мне убежище. Однако не прошло и часа, как дали отбой. Я быстро вернулся домой, и пользуясь тем, что еще было достаточно светло, уселся у окна и запечатлел в дневнике пережитое мною за эти сутки…

Бывший дом Советов поставлен на капитальный ремонт. Я пришел в 22-й подъезд, где когда-то жила наша семья. Середина тридцатых годов, пожалуй, самый памятный отрезок проведенной здесь жизни. Отец с утра уезжал в гостиницу «Националь», где на втором этаже помещалось тогда правление Всесоюзного акционерного общества «Интурист», а мама шла на свою службу.

Рабочие отправились на обеденный перерыв, и я один — специально так подгадал — начал подниматься на свой бывший этаж, в свои прежние давние годы. В одном месте был глубоко отколот угол, и я впервые увидел обнаженное нутро дома — оно было красным, точно напитанным кровью. Я понимал, что это всего лишь красный кирпич… Я шел медленно. На промежуточной, между девятым и десятым этажами, лестничной площадке остановился, присел на ступеньку: отсюда из окна Лева зимой сделал рисунок церкви. Рисунок существует. Он передан нам Левиным двоюродным племянником, кандидатом наук Леонидом Овсянниковым. Причем тема кандидатской работы племянника «Математическая формулизация дарвиновского принципа естественного отбора». Не правда ли — знаменательно.

Я присел на ступеньку и глядел на церквушку. Вспомнил, как пробрался в нее один и убедился, что краснодеревщики правы: подземелье есть. Через несколько дней мы отправились с Олегом — Мужиком Большим, разобрали преграждающие путь «стены-заглушки», а под конец уже втроем, с желанием достичь Кремля. И сделались мы теперь местной легендой, этакой Троицей, что ли. Берсеневской. Если серьезно, то мне думается — Левино имя не должно быть забыто: Лева Федотов достоин долгой памяти.

Я вошел в нашу бывшую квартиру: прихожая и направо первая дверь — моя комната с балконом. Юра Трифонов почему-то нас с Олегом переселил: Химиус оказался у Юры в повести на девятом этаже, а Морж — на десятом. У меня в комнате часто собиралась наша немногочисленная «Зеленая лампа», и мы говорили о литературе, об интересовавших нас событиях русской истории, о школьных делах, о всяких новостях в доме и о нашей их трактовке. С этого балкона на десятом этаже отправлялись в полет похожие на демонов птеродактили из Левкиных романов. Принимала участие в необычайных подземных приключениях храбрая девочка Трубадур. Она давно уже совсем взрослая. Живет, кажется, по-прежнему в Ленинграде. Каким был Лева, когда приезжал к ним в семью, в Ленинград, она, конечно, не помнит. Отсюда, с моего балкона, отправилась ракета на Красную Звезду, на Марс. Здесь я, Михикус, с неудержимыми проклятиями натягивал на себя кусачие шерстяные брюки, а Левка увиливал от прямого ответа на вопрос моей мамы: «В какие подвалы вы идете?», мямлил: «Да так… посмотреть…» Сюда мой отец вносил и ставил на тумбочку радиоприемник, чтобы Левка наслаждался, слушал «Аиду». Отсюда я убегал к Салику читать Конан Дойла. Здесь побывали герои Акрополя, потому что обсуждались многие рисунки, сделанные в музее на Волхонке. Впервые увидел Левкину «Летопись Земли», созданную на рулоне белых обоев. Здесь мы наблюдали, изучали, работали и просто по-мальчишески веселились. А в войну Сергей Савицкий выстрелил в балконный порожек из настоящего пистолета, и это был первый боевой пистолет в наших руках.

С этого балкона мы с Левкой в день первой бомбардировки фашистами Москвы смотрели на Кремль, целость которого «безусловно еще больше окрашивала столицу». Фраза из Левиного дневника. На этом же балконе состоялась проверка воли, которую описал Трифонов: «Мы были обречены испытывать волю. Мороз был градусов десять, а мы без пальто, без шапок. Зубы у меня колотились. Антон (это Лева. — М. К.) подошел к левому краю балкона, который торцом упирался в бетонированную стену… Антон потряс металлический поручень, тот был абсолютно прочен. Антон потряс его изо всей силы двумя руками. Все было в порядке. Я подумал: «Вероятно, мы сходим с ума». Но если бы я захотел сейчас уйти, я бы не смог — ноги не повиновались мне. Внизу было все как обычно, спокойно, тихо, снежно, черные тротуары, белый двор, крыши автомобилей, но недосягаемо далеко. Попасть во двор внизу было как на другую планету. Туда можно было только упасть.

Антон перекинул одну ногу через ограду, затем вторую и медленно двинулся, держась за поручень и повернувшись к пропасти спиною, а к нам лицом, по краю балкона. Он ставил ноги между железными прутьями. Таким образом, двигаясь боком и очень медленно, он дошел до чужого балкона и повернул назад. При этом он что-то мурлыкал. Кажется, марш из «Аиды». Мы следовали за ним с другой стороны, готовые в любое мгновение прийти на помощь. Интересно, что могли бы мы сделать? Вот он добрался до стены, поставил голое колено — он по-прежнему ходил в коротких штанах — на отлив подоконника и, перекатившись животом через поручень, свалился к нашим ногам. (Левка длинные штаны надел в девятом классе. Трифонов уже уехал от нас на Большую Калужскую. А Левка длинными штанами произвел сенсацию в школе — все девчонки бегали на него смотреть. — М. К.) Тотчас вслед за Антоном отправился Химиус (я же — Михикус, Стихиус, Мистихус. — М. К.), который не преминул щегольнуть и, слегка откинувшись на вытянутых руках, поглядел вниз и сплюнул… А что было дальше? О, дальше и совсем далеко? Дом опустел. Мои друзья разъехались и исчезли кто где…»

Так у Юры в повести. Все верно, кроме этажа, как я сказал. И теперь я, Химиус, здесь один. Опустошающее чувство одиночества: никто тебя не позовет и ты никого не окликнешь. Я попытался найти след от пули на балконном порожке. Не нашел. Тщательно осмотрел край нависающей над балконом крыши — вдруг след от антенны, которую спускал с крыши отец для радиоприемника? Антенну часто обрывали, случайно, когда сбрасывали с крыши снег, и отец каждый раз вновь ее восстанавливал. Нет. Никакого следа. Окончательность, бесповоротность одиночества.

Что же отыскать из далекого прошлого? Что, может быть, взять на память в совершенно пустой и уже обновленной капитальным ремонтом комнате? И я отыскал — ручка с запорчиком балконной двери. Сколько раз этой ручкой пользовались я и мои друзья! Левка часто в минуты раздумий стоял, взявшись за нее и глядя на любимый Кремль, на «сверкание башен и куполов». Ее неоднократно поворачивала мама, когда выходила на балкон, чтобы помыть в квартире окна. Ею пользовался и отец, когда наведывался ко мне в комнату поздними вечерами после работы, а потом тоже выходил на балкон и долго стоял и курил в темноте: я наблюдал за огоньком его папиросы. О чем он думал тогда? Знать мне этого никогда не будет дано. Ну почему я в детстве так и не поинтересовался жизнью отца, хотя бы один раз с полной серьезностью. И потом не успел, опоздал…

Я забрал балконную ручку. Она теперь у меня — узенький длинный запорчик и маленькая перекладинка-рукоятка с облезшим от времени никелированным покрытием — свидетель детства, в которое попасть было как на другую планету или что упасть в пропасть.

А Левка продолжал свою горестную летопись первой бомбардировки Москвы. Напишет, как рядом со строительством Дворца Советов сгорела академия и что от нее остались «почерневшие стены с пустыми, имеющими теперь дикий вид оконными отверстиями». И как я обратил внимание на зенитную пулеметную установку на крыше нашего корпуса. Через год в училище я буду дежурить у такой вот пулеметной установки, расположенной на крыше штаба училища, о чем сообщу Леве в письме. Но это мое письмо уже запоздает — Левы не будет в живых, и у меня останется на память от него маленькая фотография с белым уголком, фотография на документ, которая была со мной на протяжении всей моей военной службы. В 1987 году, 21 июня, по центральному телевидению в передаче, посвященной началу войны, показали эту фотографию, увеличенную на весь экран для всей страны.

Запишет Лева в дневник, как я поинтересуюсь у своего отца: «А куда же вторая фугасная бомба упала? Чувствовали в убежище два сотрясения». На что мой отец ответит: «Легла где-нибудь в нашем районе». Тогда-то вторая фугаска и легла у самой калитки нашего школьного парка. На дне воронки — рыжая вода. Листья, оборванные с деревьев. Сколько мы потом увидим этих оборванных листьев! Этих гербариев. Возьмешь в руки, а листья дымом пахнут.

Многих наших одноклассников не было в Москве: они составили взвод строительной роты на оборонительных укреплениях под Смоленском. Комиссаром роты был Давид Яковлевич Райхин. На бреющем полете роту обстрелял «мессер». Пуля зарылась в песок совсем рядом с Володькой Карагодиным — учился в Викином классе, жил в нашем доме и до сих пор живет, и до сих пор — в общей квартире. Отец его был заместителем наркома земледелия. Пулю Володя откопал и привез в Москву. Я с Левкой к тому времени обладал стабилизаторами первых сброшенных на Москву зажигательных бомб, Карагодин обладал первой личной пулей. Отведут строительную роту с оборонительных рубежей перед самым захватом их фашистами. Так со своими учениками начал войну учитель. И он, как и его ученики, которым дано будет остаться в живых, пройдет ее до конца: три боевых ордена имеет учитель и десять медалей.

Мы с Левой не попали в строительную роту — продолжали дежурить в школе, а потом на крыше дома. Вокруг нас по ночам вспыхивало, грохотало, светилось, вздрагивало, затихало и вновь грохотало и вспыхивало — мы были в самом центре воздушных событий, в самом центре города. Зенитные пушки и пулеметы стояли на крыше дома, и на Большом Каменном мосту стояли зенитные орудия, но большего калибра. Днем их укатывали на набережную, под арку моста. Фугасная бомба угодила неподалеку от 24-го подъезда, это около кинотеатра «Ударник» и в котором жила Неля Лешукова. Тяжелые входные двери, оконные рамы, цветочные горшки и еще какая-то мелочь оказались отброшенными далеко на мостовую. А за Малым Каменным мостом, наискось от «Ударника», загорелся большой угловой дом, в котором сейчас «Чайная», «Кафе» и продаются изделия татарской кухни. Это на Полянке. Здесь произошла последняя встреча Юры Трифонова с Левой (Антоном): «Последний раз я встретил Антона в конце октября на Полянке в булочной. Наступила внезапная зима, с морозом, снегом, но Антон был, конечно, без шапки и без пальто. Он сказал, что через два дня эвакуируется с матерью на Урал, и советовался, что с собой взять: дневники, научно-фантастический роман или альбом с рисунками? У его матери были больные руки. Тащить тяжелое мог он один. Его заботы казались мне пустяками. О каких альбомах, каких романах можно было думать, когда немцы на пороге Москвы? Антон рисовал и писал каждый день. Из кармана его курточки торчала согнутая вдвое общая тетрадка. Он сказал: «Я и эту встречу в булочной запишу. И весь наш разговор. Потому что все важно для истории». Спустя много лет я пришел к матери Антона — она единственная продолжала жить в доме на набережной, в той же квартирке на первом этаже, — и она дала мне шесть (шесть? Или Юра ошибся, или их действительно было шесть) тетрадей Антоновых дневников».

А в 1941 году все еще оставшиеся в доме семьи были выселены на Пятницкую улицу, потому что решено было на всякий случай заминировать мосты через Москву-реку и через обводный канал. И если бы мосты взорвали, то дом оказался бы на острове, отрезанным.

Теперь по ночам на небе видны были отблески от вражеских орудийных залпов, и с каждым часом ближе подкатывала их волна, становилась ярче, ощутимей. Фюрер и его генералы не скрывали своего торжества. Геббельс заявил: «Вермахт у стен Москвы, с СССР почти покончено!»

Ответ разведчика-антифашиста Герхарта Кегеля, который работал в Москве, в немецком посольстве во время начала войны, советнику Хильгеру на его слова о том, что фюрер выбрал для нападения на СССР день, когда и Наполеон I написал свое воззвание об объявлении войны России, и что фюрер и генералы будут удачливее Наполеона: «Несколько лет тому назад, — сказал Герхард Кегель советнику Хильгеру, — я приобрел в одном из букинистических магазинов Москвы интересную книгу о наполеоновской кампании в России. В ней сказано: «Быстрее, чем это ожидалось, они — русские — переправились через Одер у Лебуса, Гартца и Франкфурта. Уже 16 февраля 1813 года они заполонили дорогу, ведущую в Берлин, и совершенно неожиданно 20 февраля оказались у его ворот…»

Наш дом стоял полностью пустой и полностью опечатанный. И былое зло и былое добро — все опечатали. И может быть, в подвале под 15-м подъездом лежали в спешке кое-как во что-то упакованные Левины дневники или часть дневников, рисунки — «Летопись Земли» и «Великий Океан», ноты, рукописи или часть рукописей, школьные тетради с конспектами по Бельгии, Голландии, Франции, Италии, Германии, Англии. Когда мы вместе с Левкой взялись делать экономическую карту Англии, Левка записал в дневнике: «Днем явился Мишка, и мы начали составлять карту Англии. Собственно, делал-то я, а Мишка хлопал глазами да бездельничал». Было это 8 ноября 1940 года. Помню, учитель географии Георгий Владимирович выставил нам за карту отличные оценки. Так я прокатился в отношении рисования в очередной раз за Левкин счет. Были в подвале, может быть, и коллекции жуков и бабочек. Минералы. Почтовые марки. Гербарии. А в комендатуре, в паспортном столе, тогда и последовала фраза: «Выбыл, не указав адреса».

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК