183. Е. Макарова – И. Лиснянской 14, 17, 20, 28 августа 1996
14.8.1996
Получила от тебя письмо от 17 июля, что называется, и года не прошло. Знаю, что сегодня Сережа с Яной поехали к вам, так что хоть он расскажет, как вы на самом деле.
Твое письмо мне показалось попыткой развеселить меня. Мол, что ж, не буду печататься, зато буду жить спокойно. Но мама, если у тебя вышла осечка с книгой и Тарковским, это вовсе не значит, что надо принимать такое решение. Ведь ты в последние годы могла публиковать практически все, что выходило из-под твоего пера, и два случая могут рассердить, но уж не настолько. Может, я пишу это со своей стороны, потому что не избалована публикациями, все же лучше людям читать настоящие вещи, твои, чем словесный мусор, подумай о читателях. Ты пишешь для себя, но публикуешь не для себя. Не предлагай сама, как всегда ты делаешь, но, если просят и есть, что дать, не надо отказываться, так мне кажется. Я живу вдалеке от всего, что называется если не литературой, то литературным процессом, и мне иногда бывает одиноко. Но ты, как ни говори, живешь среди писателей и читателей, которые тебя любят, знают! ‹…›
17.8.1996
Сережа приехал, наконец-то я услышала из первых уст о тебе, как ты выглядишь, о чем говоришь и т. п. Это меня утешило, вместе с письмом и стихами[294].
Мамик, видишь, какие стихи ты написала, очень здорово.
Не будь снобкой, не надо тебе, чтобы Кома тебя признавал. Он совершенно из другой оперы. Он направляет свой бинокль на мысли структурированные, а не бегает с сачком за тенью. Ты неуловима для него. Про тропы – бред полный. Не упражняйся в бухгалтерии ямбов.
Сережа привез дневник своего отца, когда тому было 19–23 года. Это нечто! Произведение литературы. Деревенский мальчик в Петрограде изучает на курсах русскую литературу, готовится быть учителем словесности. Какой язык, – какие наблюдения! Как его обломала совдепия, умерщвление человека при жизни. ‹…›
20.8.1996
Дорогая мамочка! От жары слипаются мозги. Сегодня днем было 38 градусов, и все же я сидела все это время перед компьютером – систематизировала материал по Терезину. Я жалею, что послала тебе набросок – просто хотела показать, в каком направлении я двигаюсь, в каком жанре. Теперь это имеет совсем другой вид, и в конце будет иметь третий вид – это как скульптура – сейчас лепится первый слой по каркасу, так что нет смысла говорить ни о фактуре, ни о методе лепки – такие заготовки нормальные люди никому не показывают, разве что самым близким. Чтобы сказать им – вот так будет строиться вещь, в таком направлении. Поскольку ты для меня и есть такой человек – я тебе послала набросок, точно так же я тебе посылала, если помнишь, набросок романа, и он тоже вызвал целый ряд справедливых замечаний. Сейчас вещь проясняется – но теперь я пришлю тебе ее только в окончательном виде, хотя было искушение послать тебе все 100 стр. до Терезина. Но лучше подожду.
Сегодня с тетей Идой и Сережей были на кладбище у дяди Мили. После кладбища – традиционный обед с фаршированной рыбой, опять все та же голова, но только очень жарко и не хотелось есть, но я съела, во имя сохранения традиции. Количество фосфора в мозгу резко возросло, и если бы не марево в башке, то рыба бы точно пошла на дело литературы.
Маня и Федя встретились в Вене, живут в доме архитектора Георга Шрома, который, напротив, улетел в Лос-Анджелес встречаться со своим дядей (90 лет), – тот, в свою очередь, уехал из Вены до войны, был баухаузовцем, фотографом, весьма третьестепенным, в 58-м прославился своей книгой про американских индейцев, стал знаменитым американским писателем и исследователем, – а считался отъявленным лентяем, и его отправляли к Фридл в Прагу, чтоб та дала ему толчок к активному творчеству.
Я же послала для той же цели Маньку к Эдит – и, кажется, правильно поступила. Может, она, к годам 50-ти, напишет книгу о бедуинах в Израиле.
Настроение у меня хорошее, – давно забытое ощущение наличествующего, но никак и ни в чем, кроме исследований, не проявлявшегося дарования, возникло вновь, – и я гоню на всех парах, пока ничто не мешает, кроме уже упоминаемой жары.
Интересно, Фридл мне часто напоминает тебя, например, отношение к быту – при невероятной выносливости – невыношение быта, еще в тщательности, и огромной требовательности к качеству продукции, и в постоянных сомнениях и уничижениях. И ее виноватость похожа на твою. Неужели это – от детства, отсутствия рядом родителей, предоставленности самой себе?
‹…› Не бойся, меня неверные слова не уводят от смысла в данной работе, они проскальзывают часто, поскольку я имею дело со сплошь переводным материалом. Стиль – это очень важно, огрехи непростительны, но ты даже представить не можешь, сколько других вещей приходится держать «под контролем» – фактографию, верность смысловую всех переведенных текстов – например, даже Марк Харитонов был не в состоянии перевести письма Фридл, настолько они замысловаты, и когда я это видела впереди, то от страха пролетала по простым вещам. Теперь, когда я справилась с письмами (еще надо смотреть по стилю), с выборкой из 200 стр[аниц], – я считаю свою задачу наполовину выполненной. ‹…›
Стих к компьютеру и последний мне очень понравились, в компьютерном – нет никаких «но», это –
Август. Знойная сырость.
Август. Яблочный Спас.
И почему-то сирость
Мимо глядящих глаз.
Кто ты, глядящий мимо?
Август. Густой закат[295].
Преображенье мнимо.
Ежели – без утрат.
Все и в утрате ново –
В душу мне неспроста[296]
С каждого дна глазного
Смотрят глаза Христа.
– очень хорошее стихотворение, здесь здорово про глазное дно и Христа, в конце, ни в коем случае не убирай, но как-то не очень звучит «В душу мне неспроста – С каждого…». Душа – неспроста – каждый – эти слова не цепкие. И «ежели» тоже не отсюда, по-моему. Посмотри, может я ошибаюсь.
А какие стихи Семена Израилевича ты перепечатала? Я бы очень хотела почитать…
Мамик, уже 4 утра, пойду спать. ‹…›
28.8.96
Дорогая моя мамочка! Я сажусь за компьютер только за письма тебе и папе. Ничего другого не выходит. ‹…› В голове сквозняк, все выдувает из нее, слова, жесты, мысли. Книгу «Выбор Софи» я читала в 88-м году по-английски, она в то время на меня произвела сильное впечатление. Мне не думается, что Стайрон антисемит, нет. Ни в коем случае. Эта наша чувствительность к вопросу.
Я вчера ночью смотрела материалы к фильму про Фридл, они куда интересней, чем фильм. И там человек по имени Адлер, у которого огромная коллекция работ Фридл дома в Швейцарии, отец его был крупнейшим в Германии искусствоведом и литературным критиком, отвечает на вопрос режиссера тупого Тамира о еврействе, говорит ему – но сначала уничтожили всю немецкую интеллигенцию, и первые концлагеря, как и в СССР, уничтожали сначала сливки своей нации, евреи по отношению к этому процессу занимали далеко не однозначную позицию (Адлер еврей сам) и нельзя так уж вычленить евр[ейскую] трагедию из общей, то есть ясно, что она стоит в центре, но центр находится не в пустоте, а в густонаселенной местности, об этом желательно помнить. Так и история с поляками, которые уничтожали евреев, она показана здорово на примере отца Софи, прогрессивного профессора университета, и его деградации. Но поляки тоже были биты во время войны, тоже сгорали в газовых камерах, между прочим. В этом кровавом месиве трудно найти однозначность, но, имея дело с этой историей, исследуя ее, надо не терять общей картины происходящего. Стайрону это удалось. Не знаю, как бы мне понравился роман сейчас, это такого типа конструкции, как «Унесенные ветром», большие романы, с событиями и динамикой, которые вызывают восхищение и тоску одновременно. Как большие полотна Сурикова или Репина. ‹…›
Вообще мне удается довольно много говорить с людьми той эпохи, и это самое интересное, что нахожу для себя. Например, с Вилли. Я хотела помочь ему разобрать его архив, особенно меня интересовал его дядя Жакоб Гроаг, который построил виллу для сестры философа Витгенштейна, у Вилли сохранилась переписка Жакоба с его отцом Эмо. Почти удалось достать грант на исследование. И я поехала к Вилли. И что он мне сказал? Ты не понимаешь той эпохи, ты не можешь этого делать. Я очень расстроилась. Но потом подумала, а кто ее понимает? Сам Вилли не понимает, что с ним произошло, в этом все дело. И он думает, что для данной истории надо искать человека той культуры, но где они и что это за та культура? В конце концов, я изменила адрес своего исследования, послала бумаги в Прагу с новым предложением исследовать идеи терезинских заключенных (коммунизм, сионизм, космополитизм) и как на тех, кто выжил, повлияли эти течения после войны, что они делали? Сионизм в Израиле. Мне все интересно, особенно говорить с людьми, задавать им вопросы. У меня столько материалов на эту тему, если выйдет поехать на деньги чешского института современной истории, поеду. Параллельно с изучением архитектуры периода конструктивизма (Лоос, Корбюзье[297] и пр.) наткнулась на несколько очень интересных историй про архитекторов, приехавших в Палестину в 30-х годах. Энгельман[298], например, колоссальная личность, и его бедная жизнь на съемной квартире с драматургом Максом Цвейгом[299] (кто это?!) здесь, в Палестинах. ‹…› Если бы мне кто-то заказал написать про Энгельмана, я пошла бы в архив Иерусалимского университета, стала бы учить немецкий только для этого.
Нахожусь-то я внутри материала. Вот Адлер говорит о роскошной жизни в 28-м году в новейших апартаментах, я знаю, что он имеет в виду виллу, построенную в 28-м году для его семьи архитектором Лоосом, – «Вилла Моллер», – и знаю историю Моллера[300] и его переезда в Палестину, – он перевез фабрику из Находа в Кирият-Ату, в результате чего Фридл потеряла в Находе работу по росписи тканей. И, конечно, все следует записать, потому что все или почти все существует лишь в моей памяти. Я еще помню Ципору Моллер, вторую жену этого самого сиониста-фабриканта Моллера, я навещала ее в Кирият-Ате. Израиль в этом смысле – бесконечная история, и можно исследовать один ее пласт всю жизнь. А здесь их столько!
Возможно, не стоит переживать за то, что многое не сделано, ведь мне доставляет удовольствие все отыскивать, удовольствие само по себе.
Получила ли ты письмо с перепечатанными твоими стихами?