68. И. Лиснянская – Е. Макаровой 19, 21–23, 25–26 января 1992

19 января 1992

Дорогая моя, чудесная моя Леночка! ‹…› Семен, воодушевленный твоими рассказами, написал стихи и посвятил их тебе. Там есть строка «коржиком верблюда кормит бедуин». Я просила тебе переписать это стихотворение, но Семен заявил: «Так не поступают. Сначала печатают, а потом посылают». Ну у него столько всяких кодексов, что я давно махнула на них рукой. И не только махнула, а кое-что и приняла. Сейчас морозно и красиво сидеть перед окном. Но пока я – привилегированная персона. И очереди, и прочий ужас жизни вижу только по телевизору. Вчера – принес мне известие Семен с обеда – в кинозале была лекция полковника из «Славянского Союза». Дескать, тот говорил, что Горбачев – масон и развалил империю обдуманно, а 98 % русских «сионизировано». Но тогда, спрашивается, с кем бороться? В общем, абсурд дошел до сверхабсурдной точки. Инфляция идет такими шагами, что скоро, конечно, будут бунты и погромы буржуазии. К этой последней группе мы, конечно, не относимся. Разве что по национальному признаку. Глупо я делаю, что тебе все это пишу. Но ты ведь смотришь телевизор! И если бы я молчала, ты гораздо худшее бы думала, чем есть на самом деле. А на самом деле идет фантастическая жизнь, где я созерцатель, а не участник.

И вовсе все, несмотря на сверхабсурдизм, идет как бы по законной орбите. Грущу по характеру своему. Да, есть и маленькие радости: пью твой кофе, чай, мою голову твоим шампунем и тихо, чтоб не сглазить радуюсь: «дети мои в очередях не давятся, относительно сыты и т. д.» А вот еще приятная мелочь: по «Свободе» 10 минут говорили о моих стихах. Вроде бы я все еще живу в опале и нахожусь в «там» и «самиздате». Смешно: до меня доходят разные хорошие мнения о моей книге как-то все шепотом, и ни одного пока слова в печати. Зато вот на «Свободе» обо мне говорили как о «большом поэте» и т. д. Это же все-таки веселое время, когда за год проживаешь несколько эпох. Это ж надо быть очень везучей, чтобы к старости проживать один год, как калейдоскоп столетий и десятилетий – то внутри себя, то глядя вокруг. Тут тебе и каменный век, тут тебе – и грядущий «космический». ‹…›

21 января № 1

Птица – песня, птица – чайка, птица, ласточка моя!

Кажется, вчера я тебе не написала письма. Да это и понятно. Моя жизнь не наполнена событиями, а только – эхом этих событий. К тому же я опять сплоховала по своей главной линии – вчера был вечер очень тревожный, и утром сегодня я позвонила врачу, и та сказала мне, что я преступно бросила лудиомил (ludiomil), снова нужен курс, а это три полные упаковки. Вчера не выходила даже обедать. Впрочем, я редко выхожу на обед. Семен мне приносит хлеб с маслом и сыром – это завтрак по типу «каждое утро – сметана», а вечером ем приносимые им булки.

Но сегодня, подзаправившись лудиомилом (еще есть 10 таблеток) и вдруг написав стихотворение (а за три месяца – это 3-е по счету), я пошла на обед и встретила папу. Уже по его повеселевшим глазам и приветливой улыбке я поняла, что Ира поехала в город. Так оно и было. Папа меня спросил, как я, и я честно сказала, что снова – в тревоге. Он посоветовал мне написать тебе, чтобы ты мне прислала лудиомил на курс. Я, зная, как ты меня обогатила, ответила уклончиво, мол, у меня есть валюта и я сама куплю. ‹…›

Завтра в письме перепишу все мое творчество за истекшие три месяца. Основное время у меня уходит на чтение, смотрение «телевейзмера» и думанье о вас сквозь весь день. Я даже уже не думаю о том, что я не поэт. Общений, в сущности, – никаких. Раз в дней десять меня навещает Элла. В течение месяца однажды приезжал Андрюшка[106] и в Новый год – Машка. Да еще одна полоумная учительница музыки приезжала дважды, – это она переделала мне платье. Только что Сема зашел, чтобы показать мне статью в «Известиях» об алие. Он назвал статью подлой. Но там, на мой взгляд, немало правды о свежей алие – и тяжелое положение с устройством на работу и т. д. и т. п. Но я выхватила оттуда и то, что непосредственно касается тебя. Получается, что, покупая что-либо в рассрочку (машину, например), влезаешь в пожизненную кабалу. Так ли это, доченька? Напиши мне правду. А тут еще я со своими проблемами. ‹…›

Поскольку это не письмо, а как бы дневниковая запись в виде письма, где пишущий ничего не скрывает, прошу написанному верить. Все будет хорошо, уже становится хорошо! Привет от Семена и папы, он молодец, как я погляжу, при такой Ире. И вообще – папа молодец. Дай бог ему здоровья и встречи с вами. ‹…›

22 янв. 1992 (№ 2)

Добрый вечер, моя красавица, моя умница, моя Леночка!

Вспомнила одну фразу из твоего письма: «Мама, по-моему, ты издалека меня романтизируешь». Что ж, если опираться на опыт переписки «Москва – Рига», «Рига – Москва», может быть, и можно было бы назвать нашу переписку романом. При встречах действительно мы оказывались более далекими друг другу, чем в письмах. Это очень странно. Другое дело переписка Кафки и Милены или Цветаевой с Рильке. Но мыто мать и дочь, и чем дальше взрослее, тем ближе становимся друг другу, тем чаще мать вспоминает своего ребенка в самом нежном возрасте, а дочь свою маму еще совсем молодой, никуда не уезжающей. А помнишь, какой я была толстухой? А вот сейчас я, толстуха, выхватываю тебя зрительно из недавней памяти – победительную красавицу и умницу в ореоле табачного дыма, поклонников и фруктовых веток. Вижу тебя как бы со стороны, хотя вырвала из своей памяти, и убеждаюсь: да, красива, энергична и, что редко сочетается с энергичностью, – духовна. Но вслед за этим из памяти выплывает облако, в котором прячется твое лицо. А облако-то – то слезы и вода, а вода только на таком дальнем расстоянии, как облако, кажется легкой. И все-таки ты одолеваешь эту немыслимую тяжесть – облако, – и снова солнечно светятся твои глаза. О, если бы я была художником и даже если бы была прозаиком, я бы так тебя написала. Однако надо бежать от искушения писать о своих самых близких, а уж о дочери – тем более.

И я перехожу к себе «любимой». Как я тебе и обещала днем, вечер у меня бестревожный, ровный, полный любви к тебе и жалости. Таких, как ты, с виду энергичных и вполне устроенных, редко кто жалеет. Ничего не знают люди, как необходимо этих «железок» с виду жалеть и лелеять. От таких редких людей, как ты, сами ждут жалости. Но я мать и все знаю, – все твои обстоятельства, все мучительные метания, всю твою неуверенность, и поэтому не просто люблю, а жалею бесконечно. И молю Бога: «Господи! Я не прошу у тебя много, не прошу, например, счастья для моей дочери, а лишь – здоровья и равновесия!» И тут же слышу за спиной шуршанье крыльев моего ангела-хранителя: «Ты у меня не дура. Ты молишь только здравья и покоя, а это-то и есть истинное счастье». И Он прав. Счастье мгновенно, как бабочка. А равновесие – это уже космическое понятие, почти бесплотное, во всяком случае, достаточно бесплотное, чтобы не быть мгновенным.

Но, доченька, толстуха расфилософствовалась. Может быть, начинаю обретать, несмотря на огромные габариты, некое внутреннее равновесие. А меж тем работает зелено-черное пятно моего многажды ремонтированного телевизора. Может, так и лучше – все либо расстроенно-расчетверенно, либо расплывчато. И из этой туманной многозеркальности звучат факты, факты, факты, один другого жестче. Сейчас, например, с точными фактами некто так же жестко, но многословно и необязательно, необдуманно говорит о нужности карточек на продукты. А ему возражает другой голос: «Это при свободном рынке утопия. Нужно просто установить народный контроль». Так что сейчас крадут не только продавцы, распорядители, доставщики, грузчики, начальники, но и многоступенчатые контролеры. Ну и дела! Россия есть Россия. ‹…›

23.1.1992

Моя маленькая, моя большая доченька! Несколько дней я как бы веду дневник-письмо. Сегодня я уже проснулась здоровенькой и веселой. Теперь понимаю, что в отдельном письме нельзя передавать разные свои состояния. Дурное состояние уже прошло, а ты там, получив мою грустную информацию, еще долго переживаешь, вовсе не зная, что назавтра у матери все устроилось. Раньше было можно узнать мне, например, если я получила от тебя грустное письмо, в чем дело – по телефону. Теперь этого не сделаешь не только потому, что за минуту надо выложить 380 р., но и потому, что все время – за городом. Отдельно посланное письмо приобретает вес, помноженный на расстояние. Но и такая формула годится: факт, имеющий место далеко от тебя, – есть единство времени и пространства. Возможно, факт и сам по себе – есть единство времени и пространства. Это уже моя послеобеденная сытая философия.

А до обеда ко мне приезжал фотограф из журнала «Воскресенье» (бывший «Советский Союз»), чтобы меня сфотографировать для журнала, а стихи я должна подготовить к воскресенью, т. е. к 2 января. Вот и в моем безлюдье кто-то промелькнул. А вообще, интересно, знают ли делатели этого журнала, какое неподъемное для человека название выбрали они журналу – «Воскресенье». Думаю, что этот акт дался Христу гораздо тяжелее, чем добровольный путь на Голгофу. Легко себя принести в жертву, легче гораздо погибнуть, чем воскреснуть после гибели, имея за спиной непонимание церкви, камни, летящие в спину, чернь, кричащую: «Распни его», ученика, которого Он обрек на предательство, и распятье.

Шутка ли воскреснуть?

Вот и я думаю, а как человечеству воскреснуть, как воскреснуть нашей душе, пережившей свою гибель? Если бы я имела на это право, я бы сказала, что уже год с лишним душа моя пребывает в медлительно-гибельном состоянии.

Но видишь, моя родная, сегодня светло мне жить от вновь обретенного душевного равновесия. Видимо, это только была иллюзия гибели, иначе – сегодняшний день бы мог назваться для моей души «Воскресеньем». Весь дурной, гибельный опыт забыт, вернее, забыто все худшее и вспомнено все лучшее в жизни. А что есть лучшее в моей жизни? Конечно же, безусловно – ты и дети. Тогда спрашивается, почему я на все не плюну и не уеду к тебе? Причиной – не один только Семен, что существенно. Ведь ты не смогла бы бросить близкого человека во имя лучшего – во имя мечты. Но это тоже – не главное. Главное то, что я подолгу, увы, пребываю в гибельном состоянии души, и никакие внешние обстоятельства дела не меняют, и с моим незамутненным разумом я не в состоянии тогда приказать: «Живи». Так вот я могу очень просто из любимой мамы превратиться в обузу, в источник напряженки. Разве этого я хочу тебе? Не дай Бог! Такой человек, как я, если он способен на любовь, должен всячески ограждать от себя предмет своей любви. Слава Богу – Семен толстокожий и не вникающий в рядом живущее существо – и я его не отягчаю, тем более что в Переделкине я от него почти совершенно обособилась. Сам ест, пьет, гуляет. ‹…›

25.1.1992

Доченька моя, моя Леночка! Ну и дела! У меня пропал день, а куда он подевался, понять не могу. Я привыкла искать предметы, которые так часто теряю, на что мне Семен говорит: «Ищи в тракторе». Но как можно быть такой рассеянной, чтобы потерять целый день жизни?[107] Еще раз пересмотрела письма к тебе, последнее датировано 23-м. А где же 24-е, пятница, ума не приложу. Все мне кажется, что только вчера я тебе писала. Не думай – крыша у меня не поехала! Я – эколь нормаль. Разве что вчерашний день потеряла. Наверное, не случайна поговорка: «Вчерашний день ищешь?» Наверное, кто-нибудь когда-то действительно, как я сегодня, потерял вчерашний день и искал его. Ну да Бог с ним. Бывают «потерянные дни» в переносном смысле. И в этом переносном смысле у меня потерянных так много, что составляют не один год! Так что же сокрушаться по одному вчерашнему?

Вот написала тебе о мистической пропаже и вроде бы нашла. По-прежнему сижу и слежу за новостями. У Вас на сегодняшний день вроде бы без особых происшествий, тут вроде бы так же. Хоть вся эта повседневная жизнь за стенами и забором Дома творч[ества] – сплошное происшествие. ‹…›

Я настолько себя не люблю, что с удовольствием бы была от себя подальше. Но, увы. День еще можно потерять, но оказаться от себя подальше – никак нельзя. Даже в том случае, если бы занималась эпическим повествованием. Много читаю всякой текущей ерунды, но иногда нет-нет да и прочту заново Кнута Гамсуна, его загадочную «Викторию». Иногда мне кажется, что Набоков нечто взял у этого норвежца, сама не знаю, что точно. Некоторые характеры, даже перешедшие к Гамсуну от Достоевского, но так переписанные, что именно они сгодились Набокову. Еще – изощренная манера письма, те подробности, которые Толстой, да и Достоевский как бы миновали. Последнее время вообще много рассуждаю про себя о литературе, о мистическом в области жизни и философии. ‹…›

26.1.1992

Доченька, добрый день! Спешу заполнить чистые страницы – экономлю бумагу. Ее тоже нет. В общем гораздо легче перечислить что есть, чем чего нет. Главное есть – хорошее, веселое настроение. Еще после затяжной пасмури – выглянуло солнце и позолотило березовые стволы в окне и даже слегка-небесную голубизну.

‹…› Сейчас Семен перепечатывает для «Воскресенья» три моих новых триптиха. Глядишь – соберется целая книжка триптихов, учитывая и напечатанные в книге. Папа, когда мы ждали твоего телефона, на что-то мной сказанное о Тарковском, сказал: «А между прочим, разве у Тарковского есть стихи о любви? Нет. А вот у меня, – при этом папа развел руками и причмокнул, – есть “Повесть о моей музе” и другие. А разве кто-нибудь писал об отце?» Робко говорю: «Айзенштадт»[108]. Опять тот же жест руками и причмок: «Это он у меня научился», и тут продолжил: «А разве есть такой христианский поэт, как я? Даже Дудко[109] говорил, что такого христианина в поэзии нашей не было. А я единственный религиозный поэт!» – причмок, руки разводятся: «Вот так».

И сейчас я могу сказать, разводя руки и причмокивая: ни у кого нет книги триптихов, а у меня есть, – причмок, руки вот так! ‹…›