2
2
Торфянистая земля изжевана гусеницами: следы танков ведут в глубь леса. Свернув с асфальтовой дороги, начинаем пробираться по этим рытвинам и мы в своем «козлике». Сырые торфяники сменяются вскоре сухими, прогретыми солнцем песками. На них растут уже не корявые ольхи и чахлые осины, а высокие, с раскидистыми кронами, золотые сосны. Под соснами, забросанные ветвями, в некотором отдалении один от другого, стоят танки, грозные, могучие КВ и Т-34. У танкистов обед. Гремят котелки, пахнет гороховым супом с корейкой, идут разговоры.
Нашу машину останавливают часовые. Мы выходим, показываем корреспондентские удостоверения. Нас ведут к командиру танкового батальона капитану Шпиллеру. Он тоже обедает; приглашает и нас. Это очень кстати, потому что, гоняясь из части в часть, не находя ни их штабов, ни их командных пунктов, непрерывно меняющих свое расположение, мы уже давненько ничего не ели.
Капитан, сухощавый, с веселыми искрами в глазах, расспрашивает о газетной работе — кое-кого из журналистов он уже знает: заезжали в дивизию, бывали и у него в батальоне. Мы, в свою очередь, интересуемся обстановкой на фронте. Но капитану известна только обстановка того участка, на котором действует недавно пришедшая сюда танковая дивизия Баранова.
— Знаю, что позавчера, то есть тринадцатого августа, — говорит он, — немцы все же заняли, сукины дети, в середине дня станцию Молосковицы, перерезали таким образом железную дорогу Кингисепп — Гатчина. Знаю об этом потому, что весь тот день наш батальон был в бою. Знаю еще, что вчера противник захватил и Кингисепп. Мы дрались в полную силу, мы отошли, по не разбиты, силенки еще есть. Вот мои орлы! — Командир батальона кладет руку на плечо танкиста, у которого в петлицах треугольнички старшего сержанта. — Это Грязнов, радист из моего командирского экипажа. Орденоносец. — Мы видим орден Ленина на гимнастерке крепыша с круглым, улыбчивым лицом. Капитан кивает в сторону еще троих, тоже занятых котелками, молодых танкистов. — Не знающий преград водитель Полюткин, артиллерист Яковых и заряжающий Бондаревич. Мой, говорю, экипаж. Орлы! Порасскажите-ка, ребята, товарищам корреспондентам что-нибудь из недавних наших происшествий.
— Было, например, такое дело, — начинает веселый радист Грязнов. — Мы их, гансов этих, держали перед железной дорогой довольно долго, несколько дней. У них тоже были танки. Но и у нас, как видите, коробочки что надо. Шел бой… Одиннадцатого, что ли, а может, десятого, не соврать бы?..
— Девятого, — подсказал капитан Шпиллер. — Как раз за день до этого немцы возобновили свое наступление.
— Мы пробивались через ихнюю противотанковую артиллерию, через пехоту, — продолжает Грязнов. — Уже в их тылы вышли. Я, понятно, у рации, приказания товарища капитана передаю, принимаю донесения. Полюткин у рычагов управления. Яковых и Бондаревич возле пушки. А что еще? Больше рассказывать нечего, товарищ капитан.
— Нет, мастер художественного слова из тебя не выйдет! — Капитан Шпиллер весело смеется. — Грязнов мне жизнь спас, товарищи корреспонденты, — говорит он серьезно. — В какой-то чащобе потеряли мы ориентировку. Что делать? Остановились. Полюткина и Яковых я отправил разведать местность перед нами. А мы с Грязновым — пальцы на спусковых крючках — охраняем машину. Тихо в лесу. Пальнут где-то, пальнут — и снова тихо. Вдруг совсем рядом, за кустами, окрики по-немецки. Смотрим: три ганса. Навели на нас винтовки и показывают нам: сдавайся, мол, подымай руки. Но успел я слова сказать, Грязнов мой — раз прыжком вперед, заслонил меня собой и бац из пистолета в одного из гансов! Тот упал. Два других бросили свои винтовки и понеслись от нас, как олени. Мы палим им вдогонку, по где уж в лесу попасть! Удрали, нечистые.
«Черт возьми, — подумал я, вспоминая свой поход через полянку с земляникой на виду у того леса, из которого могли стрельнуть немецкие «кукушки» или снайперы. — Какого внутреннего труда стоило мне выйти вот так, чтобы не заслоняться от опасности плечом и грудью сопровождавшего нас лейтенанта. Велась немалая душевная борьба. А тут — одним прыжком! Просто как само собою разумеющееся: нельзя не заслонить своего командира. Нет, это не только дисциплина, не только выполнение уставного требования. Это нечто иное, несравнимо более важное и высокое».
— А то еще и так было, — продолжает капитан. — Через час-полтора, уже в другом месте, я отправил Грязнова в разведку. Вернулся он и говорит: так и так, есть дорога, но при выходе на нее у немцев устроена танковая засада. «Здоровенные, — говорит, — машины». Так, Грязнов?
— Так, товарищ капитан. Вы еще спросили: «Неужели больше нашей?»
— Ну, а он мне, — Шпиллер улыбается, — преподносит приятное известие: «Пожалуй, больше». Приказал ему снова сходить туда и рассмотреть повнимательней. А чтобы веселее было, хотел и Яковых отправить с ним на пару. Только вылезли они из танка, как по нас дадут, дадут пулеметы! Да как трахнет, трахнет противотанковая пушка! Я, понятпо, приказал ребятам быстренько лезть обратно. Закрыли мы люк да, не мешкая, в атаку на врага. Вы только посмотрите на это «хозяйство»…
Мы внимательно смотрим на мощное, окованное тяжелой броней детище одного из ленинградских заводов. Да, это сущая правда — именно «хозяйство», целый сухопутный крейсер.
— Полюткин на всю мощь рвет через лес, — продолжает рассказ капитан Шпиллер, — по обе стороны от нас деревья валятся веером. Позади фонтан земли из-под гусениц. Немцы бьют из пушки нам в грудь, в лобовую броню. Только звон от ударов и скрежет разрывов. Короче, пролетели мы прямо по не успевшим удрать пулеметчикам, по их пулеметам, по орудию вместе с его прислугой. Кашка осталась от всего этого. Ну, а дальше выяснилось, что Грязнов не ошибся: едва мы выскочили на дорогу, глядим — две немецкие машины, стреляя на ходу, уже катят нам навстречу. «Верно, — говорю, — здоровые штуки». А Яковых от пушки откликается: «Оно и лучше, товарищ капитан. Мишень крупнее». — «Ну-ну — говорю, — ты с ними не шути. Дай-ка огонька!» И что вы думаете? С первого же выстрела он поразил один из этих танков. Как-то уж очень быстро загорелась их коробка. Дымище повалил, мак если бы подожгли бочку с нефтью. Вторая машина от этого ослепла. Яковых и в нее всадил два снаряда. Дело было сделано. И неплохо. Но эти стычки дали и нам себя знать. В нас ведь тоже немало пуляли. Двигатель, слышим, пофыркивает, чихает. Дым и газы лезут внутрь машины. Скорость падает. Полюткин докладывает, что с двигателем беда. Что ж, пришлось выбираться из-под огня, уходить. Кое-как доползли до опушки леса, остановились. «Машину, — приказываю, — не бросать, ребятки. Наденьте противогазы, чтобы моторным газом не отравиться, и еще посражаемся».
— «Умрем, но не сдадимся», — так вы сказали, товарищ капитан, — уточняет Яковых.
— Ну, может быть. Хотя это слишком красиво, Яковых. Это больше подходит для газетных сообщений, а не для боя. Не обижайтесь, товарищи корреспонденты. Дружеская шутка. Кажется, насчет смерти я все-таки что-то действительно говорил. Но умирать нам не понадобилось. Наши танки окружили нас, прикрыли огнем. Подошел тягач и вытащил из боя. Когда маленько отдышались, гляжу на ребяток: с головы до ног в копоти, физиономии опухшие, воспаленные. Но чего-то ждут. С ног не валятся. Чего ждали ребята, а?
— Чтоб поскорее нашу машину отремонтировали, — откликается Полюткин. — Вот чего, товарищ капитан.
— Совершенно верно, — подводит итог рассказу командир батальона.
Мы пошли с ним к другим экипажам, беседовали с другими командирами, сержантами, бойцами.
— В целом, если вас интересуют дела нашей дивизии, — советует под конец капитан Шпиллер, — поезжайте на КП. У вас карта имеется? Давайте-ка покажу по ней, как туда добраться.
Не успели мы вытащить карту из полевой сумки, в глубине леса суматошно забрякали о железину: сигнал «Воздух!» — и тотчас на лес стали падать бомбы. Немецкие самолеты пролетали низко; хорошо было видно, что это «юнкерсы» — Ю-88. Танкисты и мы вместе с ними бросились под боевые машины. Укрытия были надежные, но страшноватые. Низко над тобой висит стальное брюхо огромного КВ, который еще больше, чем Т-34. По бокам — гусеницы на массивных роликах. Вокруг свистят осколки, трясется земля, бушуют, ломая и опрокидывая стволы сосен, тротиловые ураганы, а под танковым брюхом, как в блиндаже с семью накатами. Это, конечно, хорошо. Но уж очень оно, это брюхо, низко над тобой, чрезмерно низко. Не дает покоя мысль: а что будет, если от бомбовых сотрясений гусеницы маленько уйдут в песок, если танк осядет и этим многотонным брюхом слегка прижмет тебя к поверхности земли? Картина рисуется до крайней степени неприятная.
Когда в лесу утихает и мы выбираемся на волю, я говорю:
— Ну нет, товарищи дорогие, больше под такую штуку не полезу. Лучше в канавке в какой-нибудь переждать…
Шпиллер смеется:
— Я, знаете, тоже так думал поначалу. А потом убедился, что все-таки под танком спокойнее, чем в канавке. А лучше всего в самом танке. Привычно, надежно, уверенно. Ну так давайте вашу карту.
Оп указывает нам дорогу на КП дивизии. Удивительное дело: танки здесь, в тылу, a KП впереди танков — чуть ли не у самых Молосковиц, только что захваченных немцами. Мы говорим об этом. Шпиллер пожимает плечами.
— Командование есть командование. Мы его действия не обсуждаем. Поезжайте, потолкуйте с ними сами. Командир — Баранов, комиссар — Кулик.
И вот мы путаемся бесчисленными проселками, ищем лесок среди полей, в котором расположился КП танкистов.
День склоняется к вечеру. Небо чистое. Солнце, хотя оно уже и невысоко, все еще и светит и греет. Бронзовые в его лучах, стоят пшеничные нивы. Они тучны — стебель к стеблю, как на подбор. Колосья пшеницы — что патроны в обоймах. Какой богатейший урожай хлебов несла земля в этом году колхозному крестьянству, всей стране!
Мы выходим из машины, дотрагиваемся до колосьев, они будто и впрямь из бронзы, так переспели, — зерно от наших прикосновений с тяжелым металлическим звоном не сыплется, а течет на землю. В полях орут миллионы воробьев, скворцов, еще каких-то чертовски крикливых пичуг. Молчаливо, со знанием дела трудятся грачи. А кроме птиц, вокруг никого, ни одной души. И деревня, которую мы только что проехали, пуста. Люди ушли, угнав скот, забрав кое-какой скарбишко. Урожай они оставили. Рука хлебороба не поднялась, видно, на то, что ею же самой и сделано. А может быть, колхозники наши рассчитывают скоро вернуться?
— Поджечь бы, Миша? — говорю я.
Мы стоим по пояс в пшенице и знаем, что ничего не подожжем, нам тоже этого жалко, а главное — мы тоже верим, что, может быть, немец сюда еще и не придет: вон же КП танкистов как еще далеко впереди от этого места; а если и сдадим несколько деревень на время, то скоро, очень скоро вернемся, и хлеб этот еще удастся спасти: на брезенты, например, можно зерно стряхивать, нагибать стебли с колосьями над брезентами — и стряхивать.
— А горело бы, наверно здорово? — рассуждаем мы, когда окончательно убеждаемся, что поджечь пшеницу не решимся. В эти дни нам приходилось видеть выгоревшие, черные, покрытые пеплом страшные поля. На километр вширь и вдаль лежал мертвый квадрат перед нами — бывшая совхозная нива; идешь по ней — зола и черные хлопья взлетают из-под ног. Ни птиц на том поле, ни бабочек, ни пчел… Мы вспоминаем это, срывая тяжелые колосья, пробуя зерно на вкус.
— Ну, а что же, оставлять такое богатство немцам?
— Зачем оставлять! Вернемся.
В тот день мы так и не нашли КП танкистов. Нашли зато КП стрелкового полка, который тоже участвовал в бою за Молосковицы. Смеркалось, пехотинцы ужинали, раскинувшись по лесу. Нас, понятно, сразу же задержали, доставили к командиру полка. Он рассказал, что действительно еще сегодня утром неподалеку отсюда стоял КП танкистов. Верно, там командиром Баранов, а комиссаром Кулик. Но на их КП напала группа немецких автоматчиков, зашедшая лесом. Командир с комиссаром организовали круговую оборону КП, дали немцам бой, рассеяли их, отбили, а теперь и сами переменили место.
— Упрямо сидели впереди своих подразделений. Отчаянный народ, — не без одобрения сказал командир пехотинцев.
Мы, как всегда, принялись беседовать с бойцами, с командирами. Мне приглянулся симпатичный молоденький красноармеец с живыми, веселыми глазами. Солнце уже зашло, и глаза его в отраженном свете зари казались такими черными, будто это были дикие лесные ягоды.
— Гильмутинов, — назвал себя паренек. — Мурат.
— Поговорите, поговорите с ним, — сказал, проходя мимо» один из командиров. — Это был его первый бой. Действовал он молодцом.
— Мы сидели так, — заговорил Гильмутинов. — Я в своем окопчике слева, а от меня справа в своем окопчике — Семен Макушкин. Он смирный такой, Макушкин. Я все подскакиваю, мне немца не терпится увидеть: никогда в жизни не видал немца. Так? Так. А Макушкин мне: «Сиди, сиди, Мурат. Куда спешишь? Умереть всегда успеешь. Девятнадцать лет всего, дурачок, и прожил на земле. Еще и не знаешь, какая она, жизнь-то, хорошая. И девок, поди, еще не знаешь». Я сержусь: почему по знаю? Все знаю. Почему жизнь не люблю? Очень люблю. Потому и хочу немца поскорее увидеть да схватиться с ним, чтоб не мешал жить да радоваться. Так? Так. Ну, в общем, сидим, сидим в окопчиках. Через наши головы мины летят, из пулеметов стреляют. А немца все нет. Взялся я банку с мясными консервами открывать: есть захотелось. Открывалки нету, какая на войне открывалка! Подобрал осколок снаряда с острым краем и давай им жесть пробивать. Такое дело канительное, только банкой и занят, вперед не гляжу. Уже минут десять вожусь, полкрышки продырявил, и тут как ахнет, как рванет у меня из рук — куда и эта банка и тот осколок подевались. А впереди как затрещат пулеметы, да автоматы, да винтовки… Крик начался. Поднимаюсь, гляжу из окопчика: немцы! Идут. Мундиры на них темные, серые. Совсем как про них в газетах пишут. Кричат, идут и стреляют. «Макушкин! — кричу. — Макушкин, вот они!» А Семен вздремнул маленько на припеке. Поднялся тоже, протирает глаза. Такой огонь тут начался, вы даже представить не можете. Перед самым моим окопчиком снаряд ударил. Когда я отряхнулся от песка, осмотрелся: винтовка моя, что на бруствере лежала, вся искалечена, ствол у нее погнут, приклад и щепки разбит. Так? Так. А немцы уже совсем близко.
Парнишка-красноармеец принялся закуривать папиросу марки «Красная звезда», которую все называют обычно или «звездочкой», или «гвоздиками». Закурил, выпустил дым.
— Совсем, говорю, близко немцы.
Он так увлеченно, с таким жаром рассказывал, этот плотный крепыш, будто бы снова переживал свое первое сражение.
— Наши выскакивают навстречу им из укрытий, идут в штыки. Макушкин тоже там. А я как дурак: винтовки у меня нету. Чем драться? Выхватил из кармана гранату и бегу вперед. Кричу всякое. Вижу, Макушкин с тремя фашистами дерется, отбивается от них штыком и прикладом. А он здоровый, Макушкин, настоящий богатырь, как из сказки. Выше меня раза в два. Смирный такой, говорю. Как даст одному, как даст другому… Я еще и добежать не успел, а он уже всех троих уложил. Бежим вместе… Вдруг слева — пулемет: та-та-та… Я присел, слушаю, смотрю. Двое немцев возле него, возле ручного пулемета. Недалеко от них — наблюдатель с биноклем. Так? Так. Я к ним по траве, ползком, будто змей. А когда уже совсем близко было, ка-ак запущу в них гранату! А потом вторую вытащил да ка-ак вторую! Ну и прикончил всех. У одного, у наблюдателя, автомат забрал, на шею повесил; не знаю, как из него стрелять. Так? Так. Но тут ранило Макушкина. Упал Семен. Нога перебита, кровь бежит, а терпит, не кричит, не стонет. Поднял я его, чтобы из огня вытащить. Поднял и весь качаюсь: здоровенный он такой. Кое-как оттащил метров на двести, под прикрытие танкового тягача, который там стоял на всякий случай… В общем, мы победили. Немцы отошли, палили в нас издалека. Делать мне снова нечего. Давай, думаю, санитарам помогу, чтобы не оставить раненых на поле. Одного сапера перевязал и тоже к тягачу оттащил. Потом бегу опять по полю — в воронке лежит девушка-дружинница. «Боец, боец! — кричит. — Помоги, плохо мне!» Кинулся к пей в воронку. И верно, плохо. Очень плохо. Обе ноги переломлены. Поднял ее, стонет. Вместе с Макушкиным стали ей ноги бинтовать. Так? Так. Бинтов-то и не хватает. Рубашку свою нижнюю разорвал — на тряпки пустил. Нет, вижу, пропадет девушка, кровью истечет. Взял снова на руки. «Ребята, — говорю другим, — я приду за вами, потерпите. Не могу ее без помощи оставить». Так? Так. Через километр перевязочный пункт нашел, сдал сандружинницу медикам. К ребятам побежал. Хотел за Макушкина приняться: друг же мой. А он: «Нет, Муратик, я потерплю. Сапера тащи. Ему хуже». Оттащил сапера. А тогда только и Макушкина.
— Все правда, — сказал кто-то из темноты. — Мы его, Мурата, к награде представили.
Оказалось, что говорил это командир взвода, в котором служит Гильмутинов.
— Напишите о нем. Стоит, чтобы написали про такого. Настоящий комсомолец.
Я еще долго разговаривал с пареньком, расспрашивал его о доме, о родителях, о том, как и где он учился. Ничего в его ответах не было особенного. Все как у миллионов наших молодых ребят — и комсомольцев и некомсомольцев. Правда, он время от времени говорил: «Ну, а как же иначе! Я же комсомолец!» Было в этом бесконечно много общего с недавно слышанным нами: «Ну, а как же мы могли остаться: я ведь пионер, а Витька — октябренок».
— Девушку жалко, — сказал Гильмутинов на прощание. — Семен-то Макушкин, он ничего, рана небольшая, скоро, сказал, вернется. А она… Плохо у нее. Мучилась очень. Я перевязываю, а ей стыдно. Да и мне стыдно. Вое же снять с нее пришлось. Очень себя ругаю: даже имени не спросил, дурак такой.
Заночевали мы у пехотинцев. Ночь была тревожная: массированными залпами не слишком уж и далеко били немецкие минометы. Получалось это так, будто бы адский гром перекатывается за лесом из края в край.
Утром полк получил приказ перейти на другое место. Вместе с ним мы вновь выбрались на шоссе Кингисепп — Ленинград. Но уже ни в Кингисепп, ни даже в Ополье и в Лялицы по нему пройти невозможно. Только в сторону Красного Села. Километр за километром дорогу захватывает враг, изо всех сил стремясь к Ленинграду.