2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2

Новой Ладоге лет двести пятьдесят. По петровскому указу вокруг средневекового Никольско-Медведского монастыря в начале XVIII века вырос бойкий торговый городок. Одни его жители перебрались сюда из Старой Ладоги, которая, поблистав во времена Новгорода Великого своим стратегическим положением в борьбе против шведов, превратилась к тому времени в заштатное сельцо и навсегда захирела. Другие — их было большинство — осели здесь, прибыв попервоначалу из глубинных российских губерний на строительство обводных каналов.

Говорят, что лет восемьдесят назад жизнь в Новой Ладоге кипела что кипяток. Здесь шла торговля рыбой, разделанным лесом, веревками и канатами. Были в го-родне питейные и увеселительные заведения, богатые торговые дома, конторы и трактиры.

В скопление домов, немалое число которых — двух-этажные, оштукатуренные, из кирпича — «каменные» или «полукаменные», мы въехали поздним вечером. Огней, естественно, никаких и нигде — прифронтовая полоса, и все затемнено по строгим инструкциям МПВО. Народу на улицах много, все спешат, но, надо полагать, не в питейные и не в увеселительные заведения, как бывало, а по совсем иным делам, потому что все тут в шинелях или военных полушубках.

Шофер наш сказал, что маленько отдохнет, заправит машину и в начале ночи двинется дальше — у него с лейтенантом приказ не позже завтрашнего утра быть в Тихвине. А как, мол, мы? Что думаем?

А мы уже были окончательно вымотаны и выморожены. Трястись и мерзнуть в кузове сил больше не оставалось никаких. Если мы тотчас не попадем в тепло и не получим хотя бы корку хлеба с кружкой кипятку, то нам конец.

— Ну, тогда, ребята, ищите политотдел дороги. Он где-то здесь.

Мы попрощались с шофером и лейтенантом, которые и сами-то еле держались на ногах, и стали расспрашивать прохожих о политотделе. Минут через двадцать — тридцать я стоял в теплой комнате перед высоким светловолосым человеком, который ничего не мог сказать, только жал мои руки. Так нас снова свела судьба. Это был Михаил Ильич Житенев, бывший секретарь райкома из Гдова, с которым мы немало провели времени вместе, когда я собкорствовал от «Ленинградской правды» в Псковском округе. Я сиживал на пленумах у Житенева, бывал на заседаниях бюро, знал, поя^алуй, все, что касалось пограничного района на Чудском озере. Житенев мне нравился: начитанный, остроумный, веселый собеседник, живой, общительный руководитель, разбирающийся и в сельском хозяйстве, и в народном образовании, и в душах человеческих. Он из поколения до конца верных партии коммунистов, таких, как и Данилин, ныне работающий в Усть-Ижоре. До войны все они были вожаками на фронте мирных строек. Сегодня это политруки на фронте борьбы с фашизмом, убежденные, идейные комиссары.

Житенев обнял меня, усадил на стул. Он ничего так и не сказал, видя, что я вот-вот свалюсь на пол. Он кого-то вызывал, отдавал какие-то распоряжения, и вскоре мы были в его квартире на втором этаже старого «купецкого» каменного новоладожского дома. Жарко топились березовыми дровами две круглые голландки. Но нам все еще было холодно. Боец, связной Житенева, принес ведро кипятку, заварил чай в большом чайнике. Выложил из мешка на стол буханку хлеба. Здоровенную такую формовую буханищу. Достал из этого же мешка преогромную, с хорошее ведро, банку с чем-то заманчивым, еще несколько банок нормальных размеров: шпроты, бычки в томате, тресковая печень. Все это выглядело как во сне — нереально, призрачно, потусторонне.

— Ну, ешьте, — сказал боец, наливая чай в кружки, и придвинул скрипучие венские стулья к столу.

Странное дело: мы не дотронулись ни до одной из банок, хотя гостеприимный помощник Житенева предварительно все их пораскрывал острым ножом-финкой. Зато буханка хлеба исчезла со стола в несколько минут. Да, хлеб, хлеб — основа всему на земле, — с невероятнейшей, предельной силой мы ощутили это, когда от буханки не осталось даже крошек.

Боец достал из мешка вторую.

— И это нам? — спросили мы робко.

— Вам, ребята, вам, — ответил он не без тревоги. — Только лучше бы вы малость повременили. Многие этого не выдерживают, из эвакуированных которые. Поднавалятся на харч, да, глядишь, уже и на том свете раб божий. Утроба не сдюживает. У нее свои возможности.

— Отрежьте, пожалуйста, еще по куску. А после и повременим.

Среди ночи пришел Житенев. Кое-как мы проснулись, отогревшиеся, но и опухшие от полуведра выпитого чая. Есть, правда, все равно хотелось до жути. И тем более хотелось, что еды было сколько угодно. В огромной ведерной банке оказалось сгущенное молоко. Осенью немцы разбомбили на озере баржу с продуктами, в том числе вот с такими банками. Сейчас их как-то достают со дна.

Мы налегали уже не только на хлеб. Взялись и за эту сгущенку, и за шпроты, за бычков.

Житенев смотрел на нас с испугом: не губит ли он людей своей щедростью?

Потом начались вопросы и ответы. Мы расспрашивали о дороге, которая состояла отнюдь не из одного открытого куска по Ладожскому озеру, но главным-то образом шла по сухопутью от Кобоны, через Новую Ладогу, где мы находились в тот час, и дальше, дальше — лесами к линии Кировской железной дороги. До освобождения Тихвина это была огромная, изматывающая автомобилистов обходная трасса в несколько сот километров. Для нее прорубали просеки в нехоженых лесах, прокладывали гати через вековые болота; в той глухомани было поломано, побито немало тракторов, дорожных машин, автомобилей. Делалось это в смсртельно напряженную пору, когда ленинградцы, нанося удар за ударом, пытались протаранить немецкую оборону в сторону Мги.

Может, потому так отчаянны были все наши тогдашние попытки и усилия, что дело и впрямь неотвратимо приближалось к полной гибели Ленинграда. Не взяв Ленинград с ходу, с фронта, гитлеровское командование стремилось опоясать его тугими кольцами глухой осады. Первое кольцо — ближнее — не замкнулось потому, что немцам не дали переправиться через Неву в районе порогов. Второе кольцо тоже не состоялось — немцы не преодолели сопротивления горстки защитников Шлиссельбургской крепости. Тогда-то и начался этот глубокий обход: от Чудова на Тихвин, с замахом обогнуть Ладожское озеро по восточным берегам и на реке Свири соединиться с войсками финнов. Осуществись такое, у нас бы осталась только дорога по воздуху, над жерлами сотен зенитных орудий.

Гитлеровское командование для прорыва через Тихвин собрало крупные силы. Как сегодня известно из печати, на Тихвин под общим командованием генерала Шмидта шли 39-й моторизованный корпус 16-й армии и 1-й корпус 18-й армии; тут взаимодействовали, таким образом, две уже известные нам армии из гитлеровской группы «Норд». К корпусам были прибавлены дивизии танков, эскадры самолетов, всяких иных специальных войск. 8 ноября они взяли Тихвин. Пробег автомашин с грузами для Ленинграда после того как раз и удлинился на многие десятки километров, потому что трасса пошла крутой дугой к Сясьстрою, на Пашский перевоз, Новинку, Еремину гору, порой неведомыми людям местами; затем через Великий Двор машины спускались к станциям Заборье и Подборовье, отстоящим на восток от Тихвина. Теперь, когда Тихвин снова наш, дорога сократилась почти на 200 километров. От Новой Ладоги она чуть ли не прямиком приводит в Тихвин.

— Туда мы каждый день везем эвакуирующихся ленинградцев. Оттуда — припасы для Ленинграда.

Житенев засыпает за столом. Мы тоже хотим спать. Поэтому ложимся, кто на койке, кто на старом продавленном диване, кто на топчанах, притащенных связным Житенева.

Свет погашен, стучит будильник. Хорошо стучит, мирно, по-довоенному. В комнатах тепло, и даже очень. Пахнет хлебом: еще одна буханка, кажется третья, так и осталась нетронутой на столе. Раскрытые банки с консервами боец вынес в кладовку, на холод. Они там, за стеной и за двумя дверями, но отчетливо видишь их содержимое, за которое можно будет снова приняться утром.

Под стук будильника, под усталое посапывание Житенева, который занимает беспокойную должность на военно-автомобильной дороге, вспоминаю Гдов, совместные поездки с этим человеком по Гдовскому району. Переправы на паромах через тихие речки, лесные живописные селения, причудские пески, рыбацкие деревушки, озерную рыбу ряпушку, удивительно вкусную, если ее умело закоптить. Вспоминаю вечерние передачи по телефону в свою редакцию районных гдовских новостей, когда или Людмила Александровна Бацевич, или Аннушка Букина торопливо записывали мои корреспонденции стенографическими закорючками, а через день-два, а то и назавтра, записанное ими уже представало на полосах «Ленинградской правды», и Житенев тогда или доволен — если материал «положительный», или хмурится — если «отрицательный», то есть критический. Но он умел мужественно встречать критику. Лишнего я ему и его району не приписывал, а уж что есть, то есть — обижайся, товарищ секретарь, сам на себя.

Неплохо работал и жил район вокруг древнего Гдова, район рыбный, яблочный, луговой, а значит, и скотоводческий, молочный. Богатели колхозы, люди строили себе новые дома, прибывало и прибывало животных в стадах, улучшались земли, прочно входили в систему землепользования травопольные севообороты, с клеверами, с пропашными культурами. На каждом шагу были видны преимущества колхозного строя. На сердце у людей год от году становилось веселее, радостнее. Как-то сами собой возникали в колхозах песенные ансамбли, начали возрождаться народные художественные ремесла. И вот война — топот танков, рев пожарищ!.. Что-то теперь сталось там, в дорогих для нас с Житеневым местах? Что натворил в гдовских колхозах немец? Доходят глухие, скупые известия: террор, огонь и меч.

Назавтра, поскольку иного попутного транспорта не было, нас всех но приказу Житенева поместили в крытый очередной автофургон с эвакуирующимися. Автофургон был почти новый, на его боковых стенках было четко выведено: «Хлеб». Несколько месяцев назад в нем развозили по булочным фирменные изделия ленинградских хлебозаводов. Машина была до отказа набита людьми. Мы кое-как устроились у распахнутых дверей и долго, пока перебирались по льду через Волхов, видели Житенева, махавшего нам вслед. За нашими спинами дышало, шевелилось, постанывало сумрачное человеческое скопление. Люди ехали семьями. Старухи, старики, внуки и внучки. Было немного и из средних поколений — совсем больные, дошедшие до крайности от голода. Некоторые из них в один присест съели в Новой Ладоге пайки, выданные на дорогу до Вологды, то есть дня на три, на четыре, и жестоко маялись животами. В дальнем углу был зажат среди внуков и внучек старый слепой еврей. Он непрерывно бормотал скороговоркой, видимо, молитвы, потому что слух улавливал монотонные повторения одного и того же. Печальные ехали люди, безразличные ко всему. Нас мотало на ухабах разбитой, растолченной дороги. Люди без сопротивления отдавались толчкам, как неживые, стукались друг о друга, о стены кузова.

С нами ехал и какой-то командир со «шпалами» в петлицах. Фамилия у него была Егоров. Мы с ним разговаривали обо всем на свете — начиная с выяснения того, как кто из нас относится к мадоннам в Эрмитаже, и кончая раздумьями на тему: применят немцы газовое оружие или нет. Время от времени в наш разговор вставлял свое слово и слепой старик из угла. Он кричал: «Егоров? У вас есть дети?» — «Да, папаша, есть. Дочка». — «Егоров, вы должны отомстить Гитлеру за наших детей, слышите? И не просто убить его, нет. Убить такого негодяя мало. Вы должны придумать ему казнь, какой люди на земле еще не знали, слышите?»

Егоров сошел в одном из селений, где стояла его часть; старик все перепутал, стал называть Егоровым меня, а Веру моей дочкой. «Егоров, вы меня слышите?» Ему хотелось говорить и говорить о прошлом, настоящем и будущем.

Фургон двигался медленно, почти как фура первых переселенцев в степях Северной Америки, застревал в дорожных «пробках», и, когда по этому поводу возникала зверская ругань, с помощью которой затор якобы должен был немедленно рассосаться, старик спрашивал: «А где же Егоров с дочкой?». «Где Егоров с дочкой?» — спрашивалось и в том случае, когда мы останавливались погреться в попутных селениях, и старик беспокоился, как бы кто, задремав у печки, не отстал от машины.

Когда мы назавтра въехали в задымленный времянками Тихвин, старик был мертв — тряска его доконала. Плакали внуки и внучки, кричала жена. Остальные все стояли и сидели вокруг молча, разводили руками, и никто ничем уже не мог никому помочь.