5
5
Оказался ничем не занятый вечер, и мы с Евгением Ивановичем Негнным сидим возле плиты, в которой с пистолетным весельем трещат еловые поленья. Евгений Иванович отлично знает Тихвин и Тихвинский район: он здесь редактором семь лет. А до того три года работал, и тоже редактором, в далеком Кириллове, на Белом озере, куда, окончив Ленинградский институт журналистики, добирался на телеге 140 километров лесными, болотными дорогами.
Евгений Иванович боевой представитель комсомольцев двадцатых годов. На плечи этого предшествовавшего нашему поколения, у которого мы многому научились и которое, в свою очередь, шло за поколением Васи Алексеева, легли самые трудные дела в строительстве первого в мире социалистического государства. Люди беззаветного, кипучего, революционного поколения все делали или полностью добровольно, или без каких-либо колебаний выполняя требования, постановления, решения и наказы партии. В Кириллов Евгений Иванович отправился добровольно, а в Тихвин приехал потому, что так посчитал необходимым областной комитет партии. Тихвинскому району тогда придавалось огромное значение. Евгений Иванович рассказывает, что в строительство Тихвинского глиноземного завода, цементного завода, первого в миро торфоперерабатывающего химического завода и ряда других важных предприятий в ту пору вкладывалось чуть ли не до 20 процентов затрат Российской Федерации.
Сейчас, после немецкого нашествия, многое изломано, искорежено, почти все надо не только восстанавливать, а просто строить заново, хотя немцы пробыли здесь какой-нибудь месяц.
Удивительно, как у всех, кого мы встречали в Тихвине, идут мысли: немцы находятся где в сотне, а где и и полусотне километров от этих мест, их только-только отбросили от города, но никто и думать не думает о том, что надо погодить, повременить с планами налаживания нормальной жизни на освобожденной территории, никто не пугает друг друга предположениями, что незваные гости, дескать, могут еще вернуться. Немцы изгнаны, и в мыслях людей изгнаны навсегда.
Весь актив района, как только появились гитлеровские войска, ушел в подпольную борьбу с ними, о чем говорилось день назад на совещании председателей сельских Советов. Образовалось несколько групп, тесно связанных со штабом одного из соединений Красной Армии. Евгений Иванович думает написать со временем книжку о боевых делах тихвинцев, блокноты у него полны записей, он листает их, называет имена: Клеопин, Корольков, Кретов, Чихачев, Морозов, Дарков, Калиничев, Афанасьев…
— Какой Афанасьев? — спрашиваю. — Не Леонид ли, собственный корреспондент нашей «Ленинградской правды»?
— Да, Леонид. Где он сейчас, не знаем. Видимо, ушел с частями Красной Армии.
Я вспоминаю симпатичного человека, с которым виделись мы перед самым началом войны на совещании собкоров в редакции. Последняя его корреспонденция из Тихвинского района была опубликована буквально дня за три до того памятного июньского воскресенья, когда началась война. Это была корреспонденция на очень мирную тему. Да и сам он, автор ее, Леонид Афанасьев, был необыкновенно мирным, добрым, отзывчивым человеком. Тихвинский район был известен ему преотлично: он же и родился здесь — в деревне Шуравкино. Он тоже принадлежал к поколению комсомольцев двадцатых годов. Но если Евгений Иванович Негин был из бедных крестьян, то Леонид Афанасьев шел из рабочего класса — отец его потомственный железнодорожник. Работать бы и сыну на железных дорогах. Но он втянулся в комсомольскую кипучую жизнь на селе, боролся за ликвидацию неграмотности среди крестьян, сколачивал бедняков в коллективы, чтобы прочнее стояли они против сельских мироедов, во всю кулацкую, антисоветскую ширь развернувшихся в те годы. Авторитет его как общественного деятеля был таков, что безусого девятнадцатилетнего парня народ поставил председателем сельского Совета. Потом он служил в Красной Армии, а когда отслужил и вернулся, партия послала его в районную газету.
— Вместе с ним были поначалу в отряде, — рассказывает Евгений Иванович. — Скромный, но чертовски смелый человек. Уходили мы из Тихвина, оставляли здание райкома, когда на улицах уже замелькали немецкие каски. К нам почти что ломятся в парадную дверь, а мы через черный ход, дворами, уходим за город, в леса.
Шесть долгих месяцев идет война. За эти полгода мы порядком начитались и наслышались рассказов о зверствах немцев на нашей земле. Но то, о чем рассказывает Евгений Иванович, превосходит все, что я знаю.
— Вы видели полусожженный Тихвинский монастырь? Ну вот, когда я зашел в его Успенскую церковь после освобождения, там и пол и стены были заляпаны кровью, как в мясной лавке: там людей пытали, пленных, раненых красноармейцев, наших тихвинцев, огнем и железом вырывали из них сведения и признания. Это была камера пыток немецкой контрразведки.
— Но мы же видели этот застенок.
— Видели? Это уже не то. А вот когда еще кровь дымилась… — Евгению Ивановичу трудно говорить, он волнуется, вспоминая. — Там наши бойцы нашли труп пятнадцатилетней девочки. Ее изнасиловали, а потом разбили голову прикладом. В монастырской кладовке, как в каменном средневековом мешке, гноили, прокаливали морозом брошенных туда людей. Я вам даже не смогу все перечислить. А по району что шло! В Киришском село Мамино осталось много мужчин. Согнали всех в избу, заколотили двери, в окна бросили десятка два гранат. Мужчин не стало. В Оломне три девушки отказались отдать солдатам наручные часы. Всех трех расстреляли. В селе Городище, когда подожгли дом шестидесятилетнего колхозника Василия Гурьева, хозяин не выдержал, бросился гасить. И как иначе! Родной же дом. Он в нем рос, в него привел молодую жену. Детей, внуков тут нянчил. Схватил было ведро… Пристрелили старика. И все у них планомерно, по инструкции, по приказу. К нам в руки попался один такой приказик командира 269-й пехотной дивизии: «Под ответственность командиров. Действия по отношению к мирному населению должны быть решительными и беспощадными. Каждая снисходительность или мягкость является слабостью и грозит опасностью…» Вот так! Ну, мы за это им тоже давали прикурить. Действуя в тылах, громили как могли.
С теплотой, с гордостью называет Евгений Иванович имена товарищей по партизанской борьбе, подполью. Перед нашим ударом на Тихвин партизаны-тихвиицы были сведены в особый ударный батальон, который отлично действовал под руководством регулярных частей Красной Армии.
Мы заговорили о верности друзей, о том, как важно в трудную минуту ощущать плечо друга, и о том, что не каждому плечу в таких условиях поверишь и что не с каждым пойдешь в тыл к противнику или в разведку. Советские люди тоже разными бывают, среди них тоже есть еще изрядные негодяи.
— В июле тридцать седьмого года, — рассказывает Евгений Иванович, подкидывая дров в плиту, — меня вызвали в обком и объявили, что я, мол, человек растущий и мне поручают особо ответственный пост — редактора окружной газеты в Мурманске. Я согласился, но попросил дать мне возможность отгулять очередной отпуск. Ладно. Поехал в Крым. Вернулся шестнадцатого сентября, жена говорит: тебе все время названивает новый секретарь райкома, требует немедленно явиться, как только приедешь. Я человек дисциплинированный — семнадцатого сентября помчался в райком. Там заседает бюро — люди все новые, почти никого из них не знаю. Обвинений мне не предъявляют, говорят вообще и затем — трах-бах! — исключают из партии. А вечером, часиков этак в восемь, стук в дверь: два оперуполномоченных. Предъявляют ордер на арест, на обыск. Сдаю им коровинский пистолетик, который у меня был еще со времен коллективизации, когда каждого активиста подстерегала кулацкая пуля в потемках. А дальше пошло такое, во что и поверить невозможно. Все перевертывают, перетряхивают, чего-то ищут.
Я слушаю рассказ Евгения Ивановича и тоже почти не верю. Тридцать седьмой год был страшным годом в нашей жизни, непонятным, загадочным. Тогда исчезло немало людей, и страна и каждый из нас в отдельности, веря органам нашей разведки, были убеждены, что все они были врагами народа. Но потом, когда разоблачили Ежова, когда кое-кто стал возвращаться из тюрем и ссылок и скупо рассказывал о том, как арестовали его по доносу, по клеветническим заявлениям, было нестерпимо больно слышать, что доносительство, то есть одно из самых отвратительных проявлений подлости человеческой, привело к напрасной гибели многих людей. Рассказы об этом, слышанные прежде, были до крайности скупы, сдержанны, без красок и деталей. Впервые передо мною развертывается такое доподлинное полотно.
— Ничего, понятно, мои обыскивальщики не нашли, — продолжал Евгений Иванович, — кроме институтских конспектов да рукописи начатой мною повести о лесорубах «Зеленое золото». Их забрали, а мне скомандовали: «За дверь». Все мы — я сам, моя жена, ее мать, дети — были убеждены, что происходит нелепая, отвратительная ошибка. Как один, стояли в ледяном оцепенении. Мы безоговорочно верили, что все разъяснится и очень скоро встанет на свои места. Ну, а пока под вооруженным конвоем я пошлепал знакомыми мне тихвинскими улицами, держа путь прямо к тюрьме. Посидел немножко в предварилке, где меня остригли под машинку, а затем перевели в полутемную вонючую дыру. Там меня сразу окликнули: «Неужто редактор?! Негин? Евгений Иванович? А ты здесь зачем?» Когда я пригляделся и увидел с десяток знакомых лиц, не выдержал, заплакал, как дурачок. Ко мне кинулся наш бывший заведующий райфо Володя Тюрин, обнял, стал утешать. За ним другие подошли. «Брось, Негин, не расстраивайся, — говорят. — Сколько нас тут есть, все мы коммунисты и все честные люди. Это же дикая ошибка, что нас арестовали, нелепость. Там разберутся в конце-то концов». Я не спал и не ел трое суток. На вторые сутки меня вызвали на допрос. Гляжу: следователь Дмитриев. Знакомая личность. До органов он был в армии, образования имел по то четыре, не то пять классов. Мелкий, дрянной человечишка. А тут сидит, развалясь за столом, этакий хозяин положения. Сначала он принялся стучать кулаком, орать, а потом протянул листы протокола: подпиши, дескать. В этом протоколе — смех сказать — все уже было готово: и вопросы и ответы. Я прочел. В каждом слове по орфографической ошибке. Но уж черт с ней, с его грамотностью. А содержание было таково: «Мы (это секретарь райкома, председатель райисполкома и другие партийные и советские работники) были участниками подпольной антисоветской группировки, критиковали политику генеральной линии и хотели возврата капитализма». Я рассмеялся и смеялся так, что Дмитриев подумал, не сошел ли я с ума. Наконец он понял, в чем дело, и снова стал орать и материться. «Ты запляшешь у меня! Я тебя согну в дугу, вражина!» — «Слушай, — сказал я, — а для чего мне твой капитализм?» — «Чтобы власть захватить». — «Но ведь власть и так в наших руках, в руках народа. Советская власть вывела нас на дорогу, дала знания, работу, свободу для творчества». Он ни черта не понимал. Не знаю почему. То ли оттого, что был полным дураком, или, может быть, твердо верил, что я действительно враг советского народа. Но, словом, ничего не понимал моего и дудил одно свое. Допросы с тех пор стали проводиться исключительно по ночам. Кроме Дмитриева, на допросах присутствовали иногда и другие сотрудники из так называемой «тройки». Им, как я понял, во что бы то ни стало приспичило зачем-то «создать» контрреволюционное подполье в Тихвине, связанное с неким «ленинградским центром». Понял я и другое: нельзя подписывать ни одного лишнего слова в протоколах, мой долг коммуниста — выстоять, выдержать, выйти на свободу и рассказать о том, что творят за тюремными степами темные, может быть, даже кем-то подосланные антисоветские силы…
Да, повторяю, я почти не верил в реальность того, что рассказывал разволновавшийся от нелегких воспоминаний Евгений Иванович. Это была мерзость, несовместимая с нашим строем. Ежовщина была, мы все, это знаем. С ежовщиной партия покончила, осудила ее. Мы помним суровые решения об этом. Но что ежовщина была именно такой изуверской, об этом нам не сообщали, это просто не укладывалось в сознании.
— Мы все, как один, старались держаться твердых позиций и не идти навстречу ухищрениям следователей, которых считали антисоветскими негодяями. Мы пели в камере советские песни. Я целыми днями рассказывал содержание романов «Анна Каренина», «Война и мир», «Отверженные», «Гиперболоид инженера Гарина»… Рассказы мои шли не только с продолжением, по и с добавлением «от себя». Шестого ноября тридцать седьмого года мы решили отпраздновать двадцатую годовщину Советской власти и начали петь во весь голос революционные песни. Нас поддержали другие камеры. Здорово получилось. С нами не смогла справиться даже вся охрана тюрьмы, руководимая мерзким человеком, ее начальником, неким Степановым.
Евгений Иванович помолчал.
— И так, — сказал он, — длилось это почти два года. А потом меня освободили, восстановили в партии с моим стажем с двадцать восьмого года и снова предложили место редактора в нашей тихвинской газете. И вот я ее редактирую, нашу «Социалистическую стройку».
— Но они-то, те, они как-нибудь объяснили это?
— Что?
— А то, что вот держали, держали, а в конце концов подчистую вынуждены были оправдать, освободить, всюду восстановить?
— Они? Они благородно промолчали. А что касается меня, то я объясняю все это тем, что, во-первых, за мною ничего и не было, на меня донесли мои завистники, а во-вторых, я не подписал ничего лишнего, категорически отказывался от подписей, держался, не сдавался. За два года я убедился в том, что скорее погибал именно тот, кто, чтобы избавиться от лишних страданий, спешил признаться в делах, каких не делал, а еще гибли те, кто, чтобы не остаться в одиночестве, сваливал свое, даже несуществовавшее, на других, запутывал товарищей. Тогда другие, в свою очередь, уже несли на них, и получалось вполне солидное дело.
— Но почему, как вы думаете, там непременно стремились очернить человека, сфабриковать на него это «солидное дело»?
— Почему? А черт их знает почему. Одну из причин назвать, пожалуй, могу. Потому, что туда пробралось много скверных, аморальных людей, карьеристов, садистов, мздоимцев. Особенно, скажу вам, страшен карьеризм. Чем больше выколотил признаний, тем, следовательно, лучший работник, тем больше у него шансов шагнуть на дальнейшую ступень служебной лестницы. В таких учреждениях должны работать исключительно честные и чистые люди.
— А тех, кто доносил на вас, вы знаете?
— Конечно, знаю. Сволочи, и больше ничего. Не хочется их и поминать. Ведь когда и зачем доносят? Или когда за это получают деньги, или когда сами погрязли в мерзостях и таким путем пытаются оттянуть срок возмездия. А то еще когда хотят устранить, убрать соперника или того, кому завидуют. В таком случае уж пустят в ход все.
Я вспомнил жандармского начальника Заварзина, книжечку которого читал несколько лет назад. Вспомнил, с каким презрением тот прожженный заплечных дел мастер отзывался о добровольцах-доносителях, как даже он предупреждал свою голубую паству относиться с осторожностью к доставлявшимся этими добровольцами паскудным сведениям.
Мы всегда говорили и говорим, что наша разведка — это «карающий меч революции». Как же случилось, что в такое святая святых пробрался некто, сумевший меч этот обрушить на людей, подобных Евгению Ивановичу Негину, на комсомольцев двадцатых годов, до последней кровинки преданных революции, делу партии, народу?