10

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

10

В Боровичи через длинную цепь учреждений пришла телефонограмма о том, что в Тихвине нас с Верой ждет телеграмма-«молния» из «Ленинградской правды». Попытку попасть в Малую Вишеру, а из нее дальше — под Новгород — пришлось отложить. Бесконечными, разбитыми, разъезженными дорогами, длинной кривой дугой с востока на запад потащил нас осадистый, не то трофейный, не то пригнанный из Прибалтики автобусище с льдисто-холодным полом, выложенным керамической плиткой. Нам здорово повезло: это был первый в условиях войны рейс пассажирского межрайонного автотранспорта. На вторые сутки, промерзнув так, что дальше покуда, поздним вечером сошли мы с этой колымаги на площади в Тихвине, недалеко от редакции Евгепия Ивановича Негина.

В редакции было тихо. Бои на фронте приняли позиционный характер, корреспондентам многочисленных газет уже делать здесь было нечего, некоторых из них отозвали в Москву. Евгений Иванович сидел один, читая гранки завтрашнего номера.

— Да, — сказал он, — дня три-четыре назад на ваше имя пришла «молния». Чудаки там у вас в «Ленинградской правде»: они думают, что сейчас прежние, довоенные времена — «молния» так «молния». А ее, эту «молнию», может быть, через озеро на попутном грузовике везли.

А в Тихвине и свои чудаки нашлись. Лежит телеграмма и лежит. Это уж он, Евгений Иванович, посоветовал обзвонить возможные места нашего пребывания. Связались с политотделом 4-й армии, со штабами дивизии, где мы побывали, нащупали наконец в Боровичах.

Евгений Иванович азартно рассказывал о том, как восстанавливается жизнь в Тихвине, а мы, намерзшиеся, задремывали возле его гостеприимной плиты.

Утром там, где обосновалась и работает выездная часть Ленинградского обкома, мы прочли наконец эту «молнию». Ничего особенного в ней не было. «Немедленно возвращайтесь в Ленинград. Золотухин». И только-то. Написано это было пять дней назад. Следовательно, мы сильно запаздываем с выполнением редакторского приказа. Обзвонили, обегали все известные нам штабы и учреждения, которые, по нашим предположениям, могли поддерживать колесную связь с Ленинградом. Выяснилось, что завтра или послезавтра в Ленинград пойдет грузовик одной из авиационных частей. Капитан в штабе этой части, ленинградец, инженер по довоенной профессии, попросил нас, как только доберемся до Ленинграда, навестить его родителей — уже два месяца он не имеет от них весточки. А то писали. Он вручил нам письмо и крошечную посылочку для них — пара консервных банок и несколько пакетиков концентратов гречневой и пшенной каши.

Через два дня начался наш обратный путь с Волховского фронта. Мы нервничали, поскольку хоть и не по нашей вине, но получалось все же недельное промедление против требований золотухинской «молнии».

И хотя Золотухин совсем не тот командир, приказы которого приятно выполнять, но, думалось, за ним же стоят редакция, наш коллектив, которому мы мало ли зачем так срочно понадобились. Может быть, все больны и уже некому работать.

Обратный путь лежал другой дорогой, нежели месяц назад. Мы не тянулись лесами через Сясьстрой, Новую Ладогу, прокофьевскую Кобону. Значительно более короткой трассой проехали через Волхов на станцию Войбокало, отбитую у немцев в ожесточеннейших декабрьских боях, и к озеру выехали южнее Кобоны — в Лаврове.

Располагались мы в машине так: за рулем шофер-красноармеец, с ним рядом в кабине сопровождающий груз второй красноармеец с винтовкой и Вера. Я ехал в кузове, лежа или сидя — как было удобнее, довольно высоко на жестких, угловатых ящиках, затянутых брезентом. Груз, надо отдать должное, был серьезный — стокилограммовые авиационные бомбы. Их насчитывалось, кажется, двадцать штук. Они погромыхивали подо мною на ухабах, пошевеливались, каждая в своей отдельной клетке, и все время напоминали о своем существовании. Пока мы ехали сушей, на них можно было сидеть спиной к движению машины, покуривать, раздумывать: мороз не так уж и сильно давал себя знать.

Но вот, когда мы в последний раз обогрелись в Лаврове, загроможденном товарами для Ленинграда, да съехали на ладожский лед, стало плоховато. Под чистым голубым небом закручивал гайки такой мороз и свистал, бешено дуя с севера, такой убийственный ветер, что у меня — тут я понял, как это бывает, — стало перехватывать дыхание. Чувствую, что гибну, и все. Замерзаю. Уже и шевелиться не хочется: мол, будь что будет. Два «мессершмитта» над нами кружат в голубой вышине — ну и черт с ними. Рвутся одни за другим несколько тяжелых снарядов, кроша и вскидывая вспыхивающий на солнце радугой зеленовато-голубой лед, — и тоже безразлично.

Но что это? Мы стоим? Да, машина остановилась на половине пути через озеро. А есть строгий приказ шоферам не останавливаться на льду, не задерживаться даже для оказания помощи друг другу.

Хлопают дверцы кабины. На лед выходят шофер, сопровождающий боец, Вера. Зовут и меня. Кое-как слезаю на несгибающихся ногах.

Красноармейцы копаются в моторе, мы зябнем, как нам кажется, на сорокаградусном морозе. Ветер не дает стоять, подхватывает и гонит в сторону от машины по льду.

— Что тут случилось?

— Сорвало сцепление. Своими силами не обойтись. «Голосовать» надо.

Шофер и сопровождающий, а с ними и мы дружно подымаем руки, сигналя о бедствии проносящейся мимо машине. Она даже не уменьшает скорости: приказ есть приказ, тем более что «мессершмитты» уже обратили внимание на нашу вынужденную стоянку. Их круги становятся ниже и меньше. Они бы с превеликим удовольствием набросились на нас, по зенитные пушки, установленные на льду вдоль трассы, начинают торопливо бить по самолетам, и те только кружат и кружат, не решаясь спикировать.

— На буксир никто не возьмет, — рассуждает шофер. — А вот пеших подхватить могут. Вы бы, товарищи, да ты, — обращается он к сопровождающему, — добрались до берега или до какого-нибудь технического пункта. За мной тогда тягач вышлют. А то ведь как-никак — бомбы. Если эти исхитрятся, — он указывает на «мессершмитты», — шум порядочный будет.

Идем по льду в сторону западного берега. Шофер, видим, забирается в кабинку — ждать. Он был прав — не первая, не вторая и даже не пятая, а скорее всего десятая или пятнадцатая полуторка притормозила на секунду, чтобы мы успели взобраться в кузов на мешки, и понеслась дальше.

Так мы вновь оказались в Коккореве, откуда в декабре начинали путь через Ладогу.

Военные дорожники приняли наше сообщение о машине, терпящей бедствие на льду, и туда тотчас отправился автофургон технической помощи. А мы настолько промерзли, настолько измотались в трудном пути, что продолжать его смогли лишь поздним вечером, когда нам сказали, что в Ленинград, на Басков переулок, идет почти порожний грузовик.

Опять мы в кузове, по которому — от борта к борту — на ухабах и рытвинах тяжело ползают два таинственных ящика. Едем, едем, едем… Едем медленно, застревая в селениях, где улицы забиты машинами с грузом, — к Ленинграду, и с людьми — в сторону озера. Мотор глохнет. Шофер продувает ртом бензотрубки, с отвращении плюется: «Не бензин, а жидкое дерьмо». Сдают камеры в колесах. Все вместе вяло качаем насос. Сил ни у кого нет, и дело движется невозможно медленно.

Среди ночи приближаемся к окраинам Ленинграда. Близ дороги экскаватор на гусеницах сосредоточенно копает своим ковшом длинную и широкую траншею. Неужели еще один противотанковый ров?

Шофер приостанавливает машину, отворяет дверцу, высовывается к нам.

— Могилу роет. Мертвяков-то сколько, видите?

Светит луна, и то, что нам показалось штабелями дров, при ее зеленом свете оказывается именно тем, о чем говорит шофер. Это мертвые, застывшие, обсыпанные снегом люди. Кто зашит, как тюфяк, в мешковину или в полосатый матрац, кто обернут одеялом и обвязан веревкой, а кто и просто так — в чем был, в том его и привезли к этому длинному могильному рву Пискаревского кладбища.

— Их тысячи, — добавляет шофер. — Каждый день почти что мимо езжу, и каждый день новую траншею роют.

Из кузова мы выбрались возле памятника Суворову, на краю Марсова поля. Кругом были сугробы. По ним дошли до моста через Неву, долго преодолевали его и дальше двинулись парком Ленина. Пока достигли Ситного рынка, насчитали трех мертвецов на парковых дорожках. Первый лежал на скамье сразу за мостом, сжавшийся в комок; с одной его ноги кто-то стянул валенок — стащить второй, верно, не хватило сил. Другой недалеко от театра Ленинского комсомола поскользнулся, должно быть, упал да и не смог подняться. Третий привалился спиной к цоколю здания бывшей Биржи труда. Смерть вместе с поземкой разгуливала по заиндевелым пустынным улицам. Кроме мертвых, в них не было никого. Раньше, бывало, хоть патрули проверяли документы. А тут идем, идем — даже и патрулей не встречаем.

Назавтра мы пришли в редакцию. Выяснили в секретариате, что все наши очерки и корреспонденции с Волховского фронта, которые пересылались отнюдь не «молниями», а по военному телеграфу, исправно дошли и почти все опубликованы. Последний из них, «Партизанская деревня» (у нас он назывался «Чертов угол»), о гдовских партизанах, мы еще можем увидеть на доске «Отличных материалов». Там же, на этой «доске», побывали и многие другие, в том числе «Возвращение», из тихвинского колхоза «Лазаревичи».

Мы порадовались. Каждому журналисту приятно, когда его материал заметят и отметят.

И так, радуясь — и успеху своих материалов, и тому, что кончилась длинная командировка, и тому, что мы снова дома, среди друзей, товарищей, — я и Вера добрались подвальными отсеками до «предбанника», каковым термином именуются комнаты перед кабинетами редакторов во всех газетах на свете. Своды «предбанника» подпирались толстенными брусьями. На одном из них, не веря своим глазам, мы прочли приказ по редакции. Смысл приказа был довольно путаный, из него явствовало только то, что мы за невозвращение в срок с Волховского фронта, как злостные нарушители государственной дисциплины в военное время, из редакции увольняемся. Зато уж совсем явственной была подпись под приказом: «Золотухин». Добрался-таки этот невеликий гражданин до одного из тех, кто, по его представлениям, слишком громко стучал сапогами в редакционных коридорах.