3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

В один из не слишком теплых дней этого бурного для цейлонского народа декабря, когда с океана все потягивал резкий ветерок, мы поднялись лифтом на крышу самого высокого в Коломбо здания — первого и пока единственного здешнего небоскреба «Селинко хауз», расположенного в двух-трех кварталах от отеля «Тапробана». С крыши «Селинко» виден почти весь город. Справа, если стоять лицом к югу, — порт и океан, слева — кварталы столицы, примыкающие к форту, а прямо, по берегу океана, начинаясь возле здания парламента и маяка, — зеленое прибрежное поле до самого отеля «Голл фейс». Это поле называется «Голл фейс грин», именно здесь в конце прошлого века был тот ипподром, о котором упомянуто в очерке об истории чайных плантаций предприимчивого англичанина Липтона.

Посредине поля видим помост вроде эстрады; вокруг помоста вьются пестрые национальные флаги, много красных полотнищ, на которых угадываются надписи; только угадываются, потому что это все-таки далеко, с километр, пожалуй, от того места, где находимся мы.

Почему нам понадобилось взобраться на такую птичью высоту? Потому что через час-полтора на зеленом поле, где вьются флаги и уже накапливается народ, состоится митинг всех левых сил цейлонской столицы, всех, кто в эти дни стоит за правительство Сиримаво Бандаранаике, то есть в данном случае выступает за политику национальных интересов, против заокеанских империалистов и их ставленников на острове.

По улицам с севера — со стороны рабочих кварталов Коломбо — начинается движение колонн, над которыми бесчисленные транспаранты с надписями на сингальском, тамильском, а есть, хотя и немного, и на английском языке.

Колонны идут, идут с разных направлений к форту; тут могучей рекой они заполняют магистраль, выводящую их к зеленому полю «Голл фейс грин».

Тысячи и тысячи людей, десятки и еще десятки тысяч — в саронгах, в брюках; почти все, конечно, в белом. Они скандируют какие-то слова, их боевыми криками перекрывается даже шум океана.

Видим мы со своей высоты и другие группы людей. Они появляются со стороны иной части города — оттуда, где банки, магазины, редакции; они не вливаются в колонны, а густо толпятся в проездах вокруг здания парламента, наблюдая со стороны за тем, как заполняется зеленое поле демонстрантами. Это или зеваки из средних цейлонских классов, или такие, которые, получив по пять рупий, попытаются устроить что-либо вроде контрдемонстрации.

Слева от нашей высотной позиции расположены внизу полицейские казармы. В глухих дворах за каменными степами стоят наготове грузовики со скамьями для полицейских; возле них, щелкая затворами тяжелых коротких винтовок, строятся голоногие «младшие чины» полиции в защитных шортах и широкополых мушкетерских шляпах.

Колонны все прибывают. Атмосфера накалена. В нескольких местах видим чучела Ч. П. де Сильвы. Их несут подвешенными за шею на перекладинах виселиц.

Наконец во главе колонны отыскиваю глазами Питера Кейнемана. Шагает спокойный, как всегда, слегка откинув назад плечи и голову, прямой, всем видный.

Накануне в одном буржуазном сборнике я видел статейку о нем. При всей неприязни к коммунистам и их лидерам составители сборника и автор статейки не могли умалить личность генерального секретаря коммунистической партии острова. Уже сам заголовок говорит о многом: «Комиссар де люкс» — блестящий комиссар, комиссар высшего класса!

Более или менее верно рассказав об отце Питера, о молодости самого Питера, о том, как в отцовской библиотеке он зачитывался Лениным, как учился в Кембридже и вступил там в ряды коммунистов, автор пишет: «Но когда он побывал в Испании и увидел, как течет «красная кровь», глаза его окончательно открылись». «Были и романтические дни, и тоска по родине, и поездка в вагоне для чахоточных в Мадрид, и свист осколков над головой, и мимолетная встреча с Хемингуэем, который выходил из отеля с машинкой под мышкой. Но не было потом байроновского высокопарничания по поводу всего этого».

Читать статейку было небезынтересно хотя бы потому, что о себе, как это часто водится у подобных людей, Питер рассказывает до крайности неохотно и скупо, переводя все на какие-нибудь смешные истории. А те, кто окружает его, если что и расскажут, то упуская, с их точки зрения, мелкие, незаметные детали, без которых на самом деле почти невозможно воспроизвести подлинный портрет человека. Противник же, иронизируя, как думается ему, стараясь перекосить лицо того, о ком идет речь, очень часто щедр именно на эти драгоценные детальки.

Ну, разве не сущая правда — такое высказывание: «Вернувшись на Цейлон, Кейнеман бросает многообещающую карьеру журналиста и целиком отдается делу коммунизма. Теперь у него нет ничего, кроме вечного беспокойства и тяжелой работы. Он организовывает союзы и группы коммунистов, пишет огромное число статей и памфлетов, выступает на митингах и собраниях, устраивает забастовки. С безграничной энергией и полной отдачей Кейнеман посвящает свою жизнь воплощению в жизнь идей левого крыла. Он живет лишь на 45 рупий в месяц и почти умирает от недоедания».

Питер мне никогда не рассказывал о таком тяжелом для него периоде жизни. Яркое чувство юмора у него заслоняет собой все сумрачное и трудное.

Вот он подходит к зеленому полю, он уже далеко от «Селинко хауз», но всем еще отчетливо виден на асфальтовой ленте справа от здания парламента.

Это хорошо знакомое ему здание. Питер состоит депутатом парламента с 1947 года. Баллотируясь в одном из округов Коломбо, он получил тогда пятнадцать тысяч голосов, а на выборах 1952 года за него проголосовали уже тридцать две тысячи избирателей. Популярность его росла стремительно.

«В искусстве ведения дебатов в парламенте немногие могут сравниться с выпускником Кембриджа, — прочел я в той же статейке. — Правительство сделало вас министром, — бросил он как-то одному коммунисту-ренегату, — но не забывайте, что коммунистическая партия сделала вас человеком».

Смотрю вслед замечательному представителю цейлонского народа, и все думается, думается о нем. При общественном положении его отца, при том образовании, какое сам он получил в Англии, при его ярком человеческом таланте Питер мог сегодня иметь один из лучших особняков Коломбо, быть одним из богатейших людей острова, идти совсем иным путем. Но он выбрал путь революционной борьбы, путь, на котором и жизнь на 45 рупий в месяц, и дубинки полицейских, и решетки тюрем, и залпы винтовок прямо в грудь толпы… Не раз выписывались ордера на его арест, не одну ночь боевые товарищи провели на терраске его тесного домика, охраняя своего вожака от бандитских нападений. И все же это его путь, и он не променяет этот путь ни на какой иной.

Наконец Питер исчез с глаз: видимо, дошел до трибуны, до той увитой флагами эстрады, и поднялся на нее.

Часам к четырем дня на «Голл фейс грин» уже не стало видно зеленого поля, все пространство на берегу океана было занято людьми. «Столько народу здесь не бывало никогда, — сказал кто-то, тоже наблюдавший с крыши за происходящим внизу. — Не сомневаюсь, что сегодня в демонстрации принимает участие не менее двухсот тысяч».

Над полем загремели репродукторы: начался митинг, заговорили лидеры рабочего класса, представители рабочего класса. Тысячи людей могуче гудели, возмущенно вскрикивали — все были готовы отстаивать правительство, которое принимало меры к улучшению жизни народа.

Что там вдруг произошло, понять было трудно, но в полицейских дворах началось торопливое движение, «младшие чины» еще сильней защелкали затворами, повскакивали в грузовики, и грузовики сквозь распахнутые ворота ринулись в сторону «Голл фейс грин». Но дальше ничего не было, все они без следа растворились в гигантской толпе.

Как потом выяснилось, на митинг прибыла госпожа Бандаранаике; для всех, кто был на митинге, это оказалось полной неожиданностью. Народ встретил ее овацией.

Один из близких к правительству деятелей рассказал назавтра о том, что этому появлению премьер-министра предшествовало в резиденции «Темпл триз». Когда госпожа Бандаранаике узнала, что на «Голл фейс грин» собралось около двухсот тысяч народу и что они пришли туда, чтобы высказаться в пользу ее правительства, она очень взволновалась: «Я тоже должна быть там в такой серьезный час. Я должна быть с народом». Начальник ее охраны развел руками: «Ваше превосходительство, это невозможно. Ни я, ни кто другой не сможет при подобном стечении народа обеспечить вашу безопасность». — «Но я должна быть там!» Закончилось дело тем, что с нее взяли слово вернуться в резиденцию до наступления сумерек, и она приказала вызвать свой автомобиль.

Дальше рассказывали те, кто находился в тот час на трибуне и помогал премьер-министру подниматься туда по высоким, наскоро сколоченным ступеням. Начальник охраны был очень обеспокоен. «Господин Мендис, господин Кейнеман, прошу вас: заслоните ее превосходительство со спины. Мало ли что может случиться, вы же сами это знаете. А я организую безопасность с фронта».

Коммунисты заслонили собой главу буржуазного правительства, действительно зная, что в таких острых ситуациях бывает все. Начальника охраны беспокоил вид нескольких сотен буддийских монахов, плотно подступивших к трибуне. Перед ним стоял образ монаха Самарамы из храма в Келании… Но тут были другие монахи. Не те, от имени которых, не спросив у них, делала в эти дни антиправительственные заявления Маха санга, а подлинные патриоты родной страны. Ни пистолетов, ни каких-либо камней за пазухой желто-оранжевых монашеских одежд они не держали. В колоннах, сошедшихся к трибуне, предателей не оказалось. Напротив, группами подходили такие, которые предлагали тотчас ринуться на змеиное гнездо «Лейк хауз» и разгромить его до основания. «Но там же хорошие, новые машины, — останавливала госпожа Бандаранаике. — Нельзя их ломать. Они еще пригодятся народу».

Госпожа Бандаранаике, отправляясь на митинг, выступать на нем не собиралась. Обстановка же складывалась так, что не выступить уже было нельзя. «Раз вы здесь, надо поговорить с народом». И она заговорила. Заговорила хорошо, эмоционально, умно, доверительно, обратив всю страсть речи против реакции и за национальный прогресс.

Мы уже спустились с крыши «Селинко» и, не в силах пробиться сквозь толпы пешком со стороны форта, взяли такси и городскими улицами обогнули «Голл фейс грин» с той стороны, где начинались богатые кварталы и откуда никакого натиска народа не было. Репродукторы гулко разносили выступления ораторов над берегом океана.

Говорил Питер Кейнеман. Слушатели то замирали в глубоком молчании, то взрывались смехом, то выкрикивали что-то, и Питер им отвечал. Это не была просто митинговая речь, это был какой-то необыкновенный разговор оратора с тысячами взволнованных людей.

Говорилось все, конечно, по-сингальски, и содержание этого разговора удалось узнать лишь позже.

— Я даже позабыл, что нахожусь на трибуне, — рассказал Питер. — Мне показалось, что я то ли в порту, то ли в цехе фабрики, веду там беседу одновременно со многими. Мне поддакивали, меня спрашивали…

— Ну не только поддакивали, — перебил его еще один участник митинга. — А что получилось, когда ты помянул лидера социал-предателей?

Питер усмехнулся. А тот продолжал:

— Получилось вот что. Питер помянул это имя, из толпы ему крикнули: «Это осел!» — «Кто так сказал?» — напустив суровость, спросил Питер. «А что, ты собираешься защищать его?» — «Я собираюсь защищать ослов». Смех, конечно. «Осел — очень симпатичное животное, — говорил Питер. — И нельзя на ослов валить людские мерзости. Ослы этого не заслужили. Ну-ка скажите, где вы видели, чтобы осел клялся в верности народу, а сам получал подачки от предпринимателей? Где вы видели осла, который бы выкрикивал социалистические лозунги, а на деле служил империалистам?..»

— Пожалуй, это была моя самая лучшая речь за последние пять лет, — перебил Питер. — Удивительный получился контакт с массами.

О лучшей его речи в газетах назавтра было вполне лояльно сказано: «С блестящей большой речью выступил Питер Кейнеман. Он говорил о классовой борьбе, о поддержке правительства». Вот и все. Ни к чему не придерешься. По законам страны печать обязана сообщать обо всем, что говорит депутат парламента с трибуны. Она и сообщила: о классовой борьбе и о поддержке правительства. Если вздумаешь с ними судиться, то что им предъявишь? О речи они высказались вполне доброжелательно: блестящая. А что не привели самой речи — ну на то есть причины: не хватает бумаги, импортные ограничения…