4. Над лазурным морем

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4. Над лазурным морем

Близ отвесного каменного обрыва, под которым, пошевеливая зеленые сплетения водорослей, далеко внизу плещет о камни ленивое море, стоит в саду апельспповых деревьев отель «Cocumella».

Усталые, натрудившие ноги, опаленные солнцем в помпейских улицах, сошли мы с автобуса перед подъездом «Кокумеллы». Вечерело. От расцветавшего куста жасмина волнами плыл вокруг бодрящий, густой аромат. Он смешивался с ароматами глициний, которые, образуя лиловую кровлю, свисали над столиками открытого кафе, объединялся с запахами спелых апельсинов, почти красных в последних лучах солнца, гаснувшего в Неаполитанском заливе. Воздух был морской, свежий, но вместе с тем мягкий, — воздух теплого, субтропического юга. Растительность по-весеннему буйствовала над береговыми обрывами. Цвели азалии, цвели жасмин и глицинии, цвели даже угрюмые кактусы; выбрасывая перья новых листьев, тянулись ввысь колонноподобные могучие пальмы.

Это был рай на земле. Это был Сорренто — город моря, город плодов, город песен.

Отдыхая от дневной жары, от автобусной тряски, от бесконечной ходьбы по развалинам, мы сидели в тишине под глициниями, дышали целебным воздухом, прислушивались — не звучат ли вдали те песни, без которых невозможно представить Сорренто.

И вдруг в узкой улице перед отелем показались четыре фигуры в белых балахонах, в таких же капюшонах с узкими прорезями для глаз. Балахоны шли по дороге шеренгой, шли медленно, торжественно и грозно. Все они несли фонари на полированных палках. За стеклом шестигранных светильников мерцали церковные свечи.

Что это, ку-клукс-клан? — было первой мыслью. А тем временем из-за поворота улицы, метрах в двадцати следом за первой четверкой, появилась вторая и тоже с фонарями. Из отеля посмотреть на нежданное шествие высыпают иностранные туристы — англичане, западные немцы, шведы, бельгийцы, индусы.

Третья четверка, появившаяся из-за поворота, песет громадные гвозди — четыре гвоздя. Четвертая — молотки. Пятая — большой крест. Начинаешь понимать, что это отнюдь не ку-клукс-клан, но, пожалуй, и не очень-то лучшее, чем он. Это религиозное пасхальное шествие местных мракобесов.

Четверки идут и идут. Свет свечей дрожит на их страшных масках. В прорезях капюшонов поблескивают глаза. Так бывало, наверно, и в те времена, когда на итальянских площадях осуществлялись чудовищные «акты веры» — аутодафе, когда пылали гигантские костры, и в них — непременно на медленном огне, дабы дать грешнику время на раздумья, — сжигались одновременно десятки и сотни живых людей. И как бы для полного воссоздания «доброй, патриархальной» странички средневековья вдали, там, откуда движутся эти четверки, послышался страшный, исступленный вопль многих голосов. Через минуту вопль повторился. Затем через новую минуту — еще раз, уже значительно ближе. И когда последняя четверка пронесла изображение Иисуса Христа, распятого на кресте, вслед за нею в тесном строю вышло пятнадцать или двадцать четверок в балахонах, но без капюшонов, с открытыми головами. Через каждые восемьдесят — сто метров пути они не очень стройным хором орали нечто отчаянное. В их воплях не было и намека на чудесные песни Сорренто, на природную музыкальность итальянцев. Это был именно вопль, устрашающий вопль.

Некоторые из туристов стали уходить в отель. Уж больно от этой процессии несло изуверством, «актами веры», средневековыми застенками.

За вопящим подразделением вновь пошли одиночные четверки с фонарями. На этот раз они несли лестницу, клещи и носилки. Смысл процессии помаленьку становился понятным; первые четверки несли орудия, посредством которых был распят Иисус; затем было и само распятие; за ним шли кричальщики то ли слов скорби, то ли слов мести; а вот появились уже и орудия, с помощью которых Иисус был снят с креста.

Кроме группы кричащих, которая, надо полагать, состояла из монахов, все остальные участники процессии были молодыми парнишками, что было видно по юношеским фигурам под балахонами, по их росту и походке. Какой-то монашеский орден вовсю работал в Сорренто, затемняя ребячье сознание, сколачивая свой «актив». Может быть, это были даже иезуиты, великие мастера заползания в человеческую душу. А может быть, и доминиканцы — отцы средневековой инквизиции.

Впечатление от процессии было столь тягостное, что рай земной вокруг «Кокумеллы» утратил свои радостные краски. Захотелось поскорее домой, подальше от этой чертовщины, от этих громил в масках, вместе с князьями католической церкви скорбящих о том, что никак сейчас невозможно вернуть доброе время костров и пыток во имя господа бога.

Окно в гостиничном номере мы оставили открытым, и на рассвете нас разбудили птицы. Они распевали во все горло, и так самозабвенно, так весело, что спать было просто невозможно. На каждом дереве их, этих певуний, было, думалось, не меньше чем по десятку.

Мы вышли в сад. От птичьей возни на землю с глухим стуком то там, то здесь падали перезревшие крупные апельсины. Они лежали в реденькой травке, на виду, но никто их не спешил подбирать. Вспомнились бутылочки апельсинового напитка, в изобилии изготовляемого по всей Италии. Вот он откуда, освежающий сок для этих бутылочек!

Апельсины перезимовали на деревьях. Еще не сняты в садах плетеные щиты, которыми деревья с плодами защищались от зимних ветров, от непогоды. Сады обширны, плодов в них очень много. Но изобилие это достигнуто не только за счет благодатного климата, а прежде всего большим и долгим трудом многих поколений терпеливых садовников. Накануне, въезжая в Сорренто, автобус задержался в том месте, где рабочие расширяли главную приморскую улицу. Для этого были снесены один ветхий домишко и часть апельсинового сада, уровень которого метра на полтора-два возвышался над мостовой. Лопаты землекопов аккуратно разрезали сад, и на этом срезе мы увидели сплошной, очень глубокий слой культурной почвы — два с лишним метра черной перегнойной земли, накапливавшейся десятилетиями.

Обрывистый берег Сорренто, оранжевый от апельсинов, нам пришлось увидать в тот день и со стороны моря, когда, оседлав старенький тихоходный катерочек, мы отправились на Капри.

Шла небольшая, по достаточно неприятная волна. Разрезая ее носом, катерок высекал потоки водяной пыли, которая обдавала пассажиров прохладой. Цветные медузы проплывали за бортом. Пассажиры — туристы со всех стран — щелкали затворами фотоаппаратов. Пассажиров на катере было довольно много. Не только не пустовало ни одно место, а было и так, что на это одно место приходилось по два пассажира. Позже такую особенность мы заметили и в поездах, и в автобусах, и на самолетах; транспорт вхолостую, и даже частично вхолостую, в Италии не ходит. Монета, монета решает все. У транспорта есть хозяин, хозяин хочет получать прибыль, он следит за тем, чтобы каждое место в любых средствах сообщения было занято и было оплачено.

Наш катерок носил имя «Санта Лючия». Но в этом краю, породившем знаменитую песенку о святой Люсе, именем Санта Лючии называется все — не только наш катерок, по и десятки других катеров, и пароходиков, и крупных пароходов, и гостиницы, и лавчонки. «Сайта Лючия» — всюду и на всем.

Через час или полтора неторопливого ходу, обгоняемые более сноровистыми судами, мы приблизились к Капри, крутому скалистому острову с двумя вершинами, и пошли вдоль его отвесных каменных берегов. Где-то там, на этих скалах, император Август строил роскошные дворцы и термы, а Тиберий, по числу великих богов древности, одну за другой возвел двенадцать не менее роскошных вилл. И где-то там, значительно позднее, когда в годы наполеоновских войн остров был захвачен англичанами, на этих грозных камнях стояли морские пушки «Маленького Гибралтара». И где-то там, еще позже, в вечнозеленых тенистых садах жил Горький.

Гиды, сопровождающие туристов, указывая пальцами то вверх — на скалы, то вниз — в морскую прибрежную воду, рассказывают о жизни и нравах императоров. «Вот там, там — выше и правее — была одна из любимых вилл Тиберия, или, как жители острова произносят, Тимберио. Известно, что Тиберий сам отказался от власти в пользу Сеяна и десять лет после этого жил на Капри в полное удовольствие». Гиды при этом, делая свое дело, философствуют: «Утверждают, что Тимберио, немножко одряхлев, предавался радостям жизни, как все старцы, с излишествами. Разврат, жестокость, садизм… С той скалы, высотою в двести двадцать семь метров, будто бы сбрасывались в море жертвы его прихотей. Это, конечно, преувеличение. Ведь и о капитализме говорят, что он основан на эксплуатации, на угнетении человека человеком. А разве это так?»

Тем временем катер подошел к береговому обрыву и остановился в некотором отдалении от множества вертких лодок, которые окружали пароходик, пришедший перед нашим. Лодки были завалены легкими ворохами пестрых соломенных шляп с широкими полями от солнца. Торговцы — мужчины и женщины — на все голоса и на все лады расхваливали свой товар. Они делали это с такой отчаянной настойчивостью и так энергично, почти насильственно всучивали эти шляпы туристам, что кое-кто не выдерживал натиска и покупал совершенно ненужную ему нашлепку на голову. И лишь когда окончательно определилось, что на окруженном пароходике больше никто ничего не купит, пароходик выпустили из окружения, и на его место подошел наш катер. Торговцы шляпами принялись за свое дело с новой энергией. А в море уже стоял на очереди третий катер.

День за днем, год за годом возле «Лазурного грота» работает сей торговый конвейер.

Туристы, по одному, по двое, иногда и втроем, рассаживаются в лодки, которые должны отвезти их в «Лазурный грот», в заполненную водой пещеру, с непременного посещения которой обычно начинается путешествие по Капри.

Вход в пещеру — прямо с моря, в пору, промытую волнами в камнях. Чтобы протиснуться туда вместе с лодкой, надо в лодке лечь, иначе ударишься головой о камень. Одна за другой лодки проворно ныряют в темное отверстие; из мрака несутся тревожные женские выкрики: «Я туда не хочу, хочу обратно!» Но стоит, претерпев минутное неудобство, въехать в пещеру, и возгласы страха тотчас сменяются бурными выражениями восторга.

Кто-то пещеру, конечно, давным-давно обмерил и столь же давно установил, что длина ее равна пятидесяти четырем метрам, ширина — тридцати двум, высота от поверхности воды до свода — тринадцати и глубина — пятнадцати метрам. В этом весьма ограниченном пространстве, когда въедешь в него на лодке, перед тобой и вокруг тебя происходит нечто поистине фантастическое, такое, что способно напомнить о самых волшебных и роскошных сказках Востока. Вода в гроте светится так, будто бы там, под нею, в глубинах, горят мощные лазурные лампы, будто лодки плывут по текучему фосфору. Лазурные блики скользят по каменным сводам, по лодкам, по нашим лицам. Лазурное серебро стекает с весел, которые тоже кажутся отлитыми из лазурного серебра. Рука, опущенная в воду, лазурная, светящаяся.

Что тут происходит, отчего так? — никто толком объяснить не может. Уверяют, что грот навещали, бывало, императоры Древнего Рима; сохранились, дескать, остатки лестницы, которая вела, как считают, к вилле Тиберия. Но у человечества в те полтора тысячелетия, которые прошли после императорских времен, было немало иных забот, и об удивительном гроте с его загадкой все позабыли. Вновь отыскали его, и то случайно, лишь к исходу первой четверти прошлого столетия.

Солнце ли окрашивает так воду, пробиваясь сквозь узкое отверстие с моря? Но вода в гроте светится и в пасмурные дни. Может быть, это игра каких-то фосфоресцирующих микроорганизмов? Но вода, если зачерпнуть ее ладонью, прозрачна и чиста, точно хрусталь.

Въезжать в грот с моря, когда надо беречь голову от удара о камни, не очень хотелось. Но покидать его не хочется совсем. Хочется смотреть и смотреть на это красивое чудо. Медленно двигаясь по кругу, лодки постепенно заполняют почти всю пещеру; вот последняя только что протиснулась сюда со стороны моря — и настает момент прощания: одна за другой лодки начинают выскальзывать из пещеры на волю. Продавцы шляп обрабатывают очередной пароходик, собирается очередная партия экскурсантов в грот. Конвейер идет полным ходом.

Хотя за посещение грота было заплачено предварительно, лодочник сдирает с каждого из нас еще по сто лир за что-то, и мы вновь на борту своего катера.

Плывем вдоль берега к гавани, плывем по голубой воде, которая хотя и не светится так, как в гроте, но все же очень ярка и прозрачна. Гиды указывают пальцами туда, где под водой сохранилась часть стен «Баньо ди Тиберио» — древней императорской виллы с купальнями, пляжами и причалами.

Проходят тысячелетия. Волны ломают камень обрывистых берегов; пласт за пластом, осколок за осколком рушатся в море не только скалы, но и то, что было возведено когда-то людьми на этих казавшихся людям вечными обрывах. Глыбы фундаментов и стен, обломки колонн, драгоценные вазы, утварь, украшения императорских дворцов и сегодня еще находят искатели древностей в глуби голубых вод Средиземного моря.

Наш катер подходит к пристани Капри. Я уже сказал, что нам правилось его поэтичное название: «Санта Лючия». Но у пристани стоят еще два катера с такими же названиями, и большой теплоход, совершающий рейсы между Неаполем и Капри, тоже называется «Санта Лючия». На берегу всюду «Санта Лючия»: улицы, лавчонки, пансионы. Думаю, не потому, конечно, так распространено это название, что в Неаполе, в Сорренто и на Капри уж очень любят «святую Люсю», но главным образом потому, что «Санта Лючия» красиво звучит для туристов. А турист для местного жителя — это же кусок хлеба для одних, для тех, кто торгует соломенными шляпами, цветными фотографиями и возит вас на лодке в грот, и большой бизнес для других, для тех, кому принадлежат пароходы, катера, автобусы и гостиницы.

Древние называли этот остров «Козьим». Сегодня коз на нем не видно. Сегодня это остров туристов. Туристы разъезжают в автобусах, в такси, в ландо и кабриолетах, запряженных холеными лошадками; туристы бродят пешком, щелкают фотоаппаратами, снимают все, что попадается, на кинопленку, сидят на террасах кафе, тянут холодную апельсиновую воду через соломинки, жуют, загорают, торгуются с лоточницами.

Мы интересуемся домом, в котором жил Горький. Нам говорят, что сначала вот подымемся на Анакапри — на одну из двух вершин острова, между которыми лежит собственно Капри, а потом, конечно, побываем и там, где жил Горький.

Извилистая дорога-серпантин ведет на Анакапри; все время едем над дьявольскими обрывами, с которых видно на десятки километров вдаль. Красота невозможная. Воздух что нарзан, если пить его прямо из каптажа в Кисловодске: свежий, прохладный и, видимо, так богат кислородом, что от этого изобилия захватывает дыхание. Нет, не зря вили тут свои мраморные гнезда римские тираны: не зная еще о христианском рае на «том» свете, они по-язычески пользовались райской жизнью на этом.

Почти на самой вершине горы — торговая часть Анакапри. Торгуют керамикой, терракотой, изделиями из кожи, из дерева, соломки, всяческими мелочами «под древность». Рядами тянутся веселые лавочки, в которых почти нет покупателей и где торговцы готовы хватать за рукав каждого, кто замедлит шаг, проходя мимо. Лежат на прилавках изящные вещицы, иные из них — редко, правда, — по-настоящему хороши, другие — чаще — только ловкие подделки. Но даже если это и подделки, о них не скажешь, что сделаны они без вкуса. Чувство красоты, присущее итальянскому народу, сказывается во всем, даже в мелочах.

Но вот в галерее одного из магазинов, расшпиленные на шнурках, полощутся по ветру расписные, «с картинками», пестрые мужские кофты. Зрелище нелепое и отвратительное. Кофты бьют по глазам, вносят расстройство в гармонию линий и красок, к которым ты уже привык на итальянской земле. «Нет, синьор, — говорит тебе приятная продавщица, — это не для итальянцев. Итальянцы такого не носят». Это для туристов: для американцев и для западных немцев, которые очень старательно, как хорошие ученики, во всем подражают американцам. «Нет, нет, синьор, я не знаю случая, чтобы кто-нибудь из итальянцев нарядился в такой наряд. Правда, наш остров — не вся Италия, — добавляет она с улыбкой. — Я дальше Капри не была еще. Может быть, в Неаполе или в Риме по-другому…»

Но и в Неаполе и в Риме не по-другому. Девушка права. Трудовая Италия не принимает крикливых шутовских мод, завозимых из-за океана. Есть, конечно, и тут пресыщенные, «утомленные», такие, о которых, стремясь быть излишне беспристрастным и объективным, повествует фильм «Сладкая жизнь». Но это же не народ. Это паразитирующие на теле народа. Как-то в одной из наших газет я прочел статью режиссера, который среди всяких иных откровений рассказывал о своем умилении при виде парней, разгуливающих по улице Горького в блузах навыпуск. Это, дескать, примета нового; одним словом, шаг вперед, окно в Европу. Я не понял, чему он так обрадовался: разве ему кто-то раньше запрещал носить блузы навыпуск? Или ему будет приятно, если все разрядятся в такие блузы, даже те, кому это не пойдет, на ком это будет выглядеть скверно?

От массовых психозов, к которым принадлежит и чрезмерное следование тому, что называется модой, спасает, как известно, вкус. Хороший вкус, воспитывавшийся из поколения в поколение, спасает итальянцев от кофт с картинками и всех иных заокеанских выкриков в одеждах, выкриков, к которым скорее прислушиваются в Скандинавии, в Англии, в ФРГ, но не в Италии.

Мимо лавочек и лотков со всевозможной сувенирной мелочью гиды ведут всех приезжающих на Апакапри куда-то по узкой улочке; улочка вскоре превращается в карниз над морем, и там, на карнизе, нам показывают окруженную садами виллу, которая представляет собой смешение всех стилей: и античного, и византийского, и мавританского, и близкого к современному. Нам показывают чудесные коринфские колонны, вмонтированные в современную постройку виллы; показывают плиты древних дворцов, вделанные в современные стены; показывают различные драгоценные обломки прошлого — битые вазы и пострадавшие от времени и моря мраморные и бронзовые головы каких-то гордых людей с надменными и мужественными лицами, расставленные на постаментах в галерее, ведущей через сад на самый край обрыва.

Словом, вы на развалинах одной из вилл Тиберия — Тимберио. Вот его скульптурный портрет из черного камня, вот его лицо с резкими, жесткими чертами. Девятнадцать с третью веков назад он был жестоким и безраздельным хозяином этих чудесных мест. А в нынешнем веке здесь обосновался было другой хозяин — швед Аксель Мюнтель, историк и писатель. Новый хозяин расчистил развалины, собрал все, что смог, из оставшегося от древнего хозяина; он обшарил для этого море под обрывом; оттуда, из моря, эти стройные колонны, оттуда же и эти плиты с надписями, и эти бронзовые и мраморные головы. Аксель Мюнтель воздвиг здесь, на обрыве, иа древнем фундаменте свою виллу, разбил сад, настроил беседок — дышал чистым, продлевающим жизнь райским воздухом, смотрел на море через окна рабочего кабинета и писал книги, у которых очень немного читателей. Он был собирателем. Вот тяжелый византийский стол из мрамора и каменной мозаики. Мюнтель привез его с острова Сицилии. Там, на этом столе, сицилианки много веков подряд выколачивали вальками белье. Собиратель древностей взамен привез женщинам стол стоимостью в несколько лир и увез этот, которому трудно даже дать какую-то цену.

Мюнтель умер, его виллу, как нам объяснили, приобрело шведское правительство. На вилле есть служители, они берут с посетителей плату, чтобы оправдать расходы шведского правительства на приобретение виллы и на ее содержание, они рассказывают об истории этих мест, об Акселе Мюнтеле, о его жизни и творчестве, о шведской литературе и исторической науке.

Посещение владений покойного Акселя Мюнтеля еще больше разожгло наше желание поскорее увидеть ту виллу, где в первом десятилетии нынешнего века жил и работал наш соотечественник — Алексей Максимович Горький. «Хорошо, хорошо, — сказали нам. — Пойдемте туда. Это где-то внизу, по улице Марина Пиккола, но Малой Морской».

Съехав с Анакапрп на автобусе обратно вниз, мы долго петляли пешком по Марина Пиккола; нашли наконец щель в изгороди из камней и кустарника; по заросшим ступеням и тропинкам стали спускаться в сумеречный, пеухоженный сад. Высоко над нами была вторая вершина острова Капри. На самом ее острие, на высоченном обрыве одиноко и таинственно высился средневековый замок, превращенный в загородную дачу одного из аристократических семейств Неаполя. Несколько ниже замка и в сторону от моря в густой зелени стояла постройка современного стиля. Нам сказали: «Там живет Эдда Чиано. Дочь Муссолини. Это ее дача. Она приезжает сюда на лето».

А мы шли все ниже, в какую-то балку, шли, пока не прочли на калитке: «Вилла Ниерина». «Здесь, — сказали нам, — здесь, в этой вилле, жил русский писатель Горький».

Двухэтажный невзрачный домик с запущенной территорией вокруг. Из окон домика не видно ни моря, ни неба, ничего, кроме стен Эддиной виллы да старого замка.

В доме тихо. Мы позвонили у входа. Кто-то вышел, возможно, что нынешний хозяин дома — детский врач, и сказал, что внутрь нас пустить не может: к нему приехали гости, они сейчас отдыхают, беспокоить их нельзя. Да и незачем. Ничего от русского писателя, который тут жил, в доме не осталось.

Все-таки он нас впустил в большую переднюю комнату, украшенную залихватскими модернистскими панно. Мы постояли в пей минуту-две и ушли. Было грустно. Было трудно смириться с мыслью, что такое дорогое для нас, памятное каждому советскому человеку место предано столь глухому и безнадежному забвению.

Оказалось, что к «вилле Горького», как мы упорно называли для себя дом негостеприимного детского врача, можно было пройти и более близким путем, но так как к ней никто из иностранных туристов не ходит, то этого пути никто и не знает. Этот более короткий путь лежит по Via Mulo, по улице Мула; по ней мы и возвращались от «виллы Горького» к тому месту, от которого начали извилистый путь по Малой Морской.