3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

И вот, оставив позади себя Турин — царство автомобильной фирмы «Фиат», промчавшись по долинам Пьемонта, перевалив через бесчисленные холмы полной красот Лигурии, прорвавшись сквозь горные прибрежные туннели, мы на берегу Лигурийского моря, в курортном городке Альбенга, который весь в пальмах, олеандрах, жасминах. До княжества Монако с его рулеткой, до границы Франции отсюда полсотни километров. Звучит, правда, всюду: и на улицах, и на пляжах, и в кафе, барах, ресторанах — отнюдь не французская речь. Всюду немцы, немцы, немцы — из Западной Германии. Чистенькие девочки и мальчики в белых чулочках, за руку у белокурых, чистеньких, аккуратно причесанных мам в белых шортиках и пузатеньких, розовощеких хрестоматийных пап в шортищах защитного цвета.

Образованная серыми, очень старыми каменными домами, которые стоят так плотно друг к другу, будто бы они сплошной, единый дом, — перед нами тесная, старая-старая, видимо, средневековая площадь Сан-Микеле, вымощенная старыми-старыми большими серыми камнями, отшлифованными до блеска кожей тысяч и тысяч прошедших и проходящих по ним подошв. На фоне Caffe del Museo стоит дощатое возвышение вроде сцепы или эстрады, и на нем десятка два людей, среди которых в глаза бросаются прежде всего те, кто одет в пышные одежды католических священников; но есть среди них и те, кто в партикулярных брюках и пиджаках. Идет, так мне думается, торжественная месса. Богослужение слушают люди, для которых откуда-то понанесли длинных скамеек, рядами расставленных перед возвышением. За спинами сидящих — множество народа, которому скамеек не хватило. Площадь полна.

Стою в затихшей толпе и я, постепенно передвигаясь среди людей влево, по мере того как мою голову все настигает жаркое итальянское солнце, почти вертикально устремившее свои лучи в каменный колодец площади Сан-Микеле.

Над возвышением подняты два репродуктора, и слова службы, сопровождающиеся органной музыкой, записанной, видимо, на лепту магнитофона, разносятся по соседним с площадью улицам.

Наконец богослужение окончено, и мэр города Аль-бенги, как мне сказали, коммунист, произносит несколько слов о мире во всем мире, сообщает, что собрание это посвящено памяти итальянцев, погибших в боях с немецкими фашистами, что семьям их, родственникам в этот день будут вручены медали отцов, мужей, сыновей и братьев, для чего из Рима прибыли сенатор и депутат парламента, а еще один присутствующий здесь депутат — это депутат от избирателей самой Альбенги.

Первым выступил именно он, депутат итальянского парламента от Альбепги.

Мпе не пришлось видеть Александра Керенского. Я только много читал всяческих воспоминаний и высказываний о нем его современников — соратников и противников. И то, что рассказывали они о небольшом человечке, силой обстоятельств вознесенном на противопоказанную ему высоту, на которой бедная его головенка жестоко кружилась, вдруг воочию предстало передо мной в итальянском городке на берегу Лигурийского моря. На эстраде лицедействовал дешевый провинциальный актер, который, как и Керенский, тоже был по профессии не актером, а юристом, адвокатом. Он простирал руки к слушателям, как бы желая их всех обнять и прижать к своему взволнованному судьбами народа депутатскому сердцу; по временам его руки воздевались к небу, и оратор призывал в свидетели господа бога; иногда правую руку он бросал себе на лоб и так, прикрываясь ею, замирал на трагическое мгновение. Брови его то сдвигались в полоску, то из них, резко вздернутых, складывался прямой угол, то они обе вдруг каким-то образом вставали почти торчком, одна параллельно другой. Люди на скамейках внимали ему, аплодировали.

О чем же он говорил? Итальянский товарищ, хорошо знающий русский язык, переводил мне дословно. Керенский из Альбенги принадлежал к партии христианских демократов, или, как называют итальянцы, демохристиан. Он стремился доказать слушателям, что Сопротивление в Италии носило только патриотический и национальный характер. Оно было героическим, да, по не было антифашистским, как сегодня утверждают некоторые. В рядах Сопротивления сражались священники, офицеры и генералы королевской армии, а вовсе не одни только рабочие. Прав синьор мэр: оно, Сопротивление, продолжается и сегодня. Но отнюдь не за мир борются честные итальянцы, как изволил сказать синьор мэр, а за демократию — за демократию, которую некоторые эгоисты, себялюбцы, не умеющие видеть широко, разрушают, совершая ошибки, грубые ошибки против всей страны, против народа, когда говорят о классах, о своих всем намозоливших глаза классах, о том, что одни эксплуатируют других, а не работают сообща на благо единой для всех родины.

Пошли всяческие намеки, экивоки, демагогические выверты. Но все это не сопровождалось никаким адресом, было выражено общими словами, и тем не менее кое-кого из слушавших оратор растрогал; такие вытаскивали платочки из сумочек, прикладывали их к глазам. И не удивительно: это же были родственники погибших в боях с немцами борцов Сопротивления, люди, потерявшие самых близких и, сколько бы дней ни проходило, неспособные о них позабыть. Адвокат-лицедей ловко эксплуатировал человеческие чувства, играл на их напряженных нервах, бия по ним своими словами, как пальцами по струнам. Он знал, как делать это, он этому учился, он этому посвятил свою жизнь.

Ему горячо аплодировали.

За ним, встреченный столь же дружными аплодисментами, вышел приезжий депутат, точнее, сенатор, старый боец Коммунистической партии Италии, известный и итальянцам и нам, советским людям, Пьетро Секкья. Во внешнем облике его было что-то схожее и с Джироламо Ликаузи и с Помпео Колонии, боевыми сицилианцами, людьми партийной гвардии. На нем не было модного пиджачка с разрезами, с фалдочками, какими только что тряс речистый демохристианин, и ботинки были поустойчивей, посвободней, на толстой, надежной подошве. И весь он был такой, что каждому с ним наверно же чувствовалось надежно и свободно. Он был не из гостиных, не из продымленных кулуаров, не из кружков и группочек, а из народа.

— Хорошо, благородно вы поступаете, — заговорил без всяких эффектных жестов Пьетро Секкья, заговорил, как дома среди друзей, — напоминая в дни двадцатилетия нашей республики о тех, кто отстаивал нашу независимость, о партизанах, об их героической борьбе. Но не только вспоминать падо. Надо продолжать борьбу. Надо бороться до конца, до тех пор, пока идеалы Сопротивления не осуществятся полностью, пока не будут окончательно выдраны из нашей итальянской почвы корни фашизма. А эти корпи еще есть, они еще дают знать о себе. Надо каждый день напоминать и разъяснять молодежи, что такое фашизм. Молодые не только его не помнят, но просто и не знают. Молодежь, конечно, слыхала о концлагерях, о фашистских зверствах. Ио кто ей по-настоящему рассказал, что фашизм вырос не сам по себе, как гриб после дождя, а был создан и взлелеян крупным капиталом? В некоторых странах Европы немцы насаждали фашизм, свой нацизм, с помощью танков и дивизий СС. У нас же он возник изнутри и еще раньше, чем в Германии. Пусть молодежь знает, как он возник, в каких условиях, почему. Он начался не расстрелами, а диффамацией своих политических противников, клеветой, национализмом. Как был убит товарищ Маттеотти? Как погибли десятки других замечательных сынов Италии? Задолго до физического бандитского убийства их линчевали морально, закидывали грязью клеветы и инсинуаций. В двадцать первом году фашисты уже совершали убийства. Но они убивали рабочих. А раз так, если только рабочих, то власти смотрели на такие убийства сквозь пальцы, сопротивления бесчинствам не оказывали. Окрыленный фашизм свои «идеи» стал внедрять в умы, в среду молодежи. А идеи эти устремлялись не вперед, а назад, несли в себе дух рабовладельческого Древнего Рима. Мракобес Джованни Джантили накануне убийства Маттеотти изрекал: «Я не делаю различия между моральной силой и силой дубинки. Для меня сила дубинки — это и есть моральная сила». Вот вам он, этот кровавый Древний Рим! Вот вам учитель молодежи!

Площадь слушала оратора в напряжении. Платочков никто не вынимал, но даже крик воробьев на соседних крышах вызывал раздражение; люди посматривали вверх: хоть бы кто-нибудь заткнул глотку крикунам, мешают слушать. Репродукторы делали свое дело: каждое слово оратора было отчетливо слышно. Итальянский товарищ мне переводил, шепча в самое ухо, чтобы не мешать другим, и я, пользуясь его хорошим переводом, записывал все в свою записную книжку.

— Нет, — говорил Пьетро Секкья. — Сопротивление не было движением национальным. Не надо его принижать подобными утверждениями, не надо уводить в сторону. Оно было интернациональным. Все народы Европы боролись против фашизма, а значит, и против капитализма. У нас в Италии в отрядах Сопротивления сражались не только итальянцы. Были и них граждане Советского Союза, Франции, Польши и других стран. И я повторяю: борьба не кончена, нет. Вспомните, когда двадцать лет назад итальянский народ голосовал, быть нам республикой или сохранить монархию, в Риме, в Неаполе, вообще на юге, чуть ли не большинство голосовавших было за что? За монархию! Как вы думаете, с надеждами, с попытками некоторых кругов восстановить былое уже окончательно покопчено? Разве мы не знаем такие страны, где была-была республика — и вдруг вновь появились короли?! И, громя демократию, утверждают сегодня свою монархическую власть. Словом, у нас много еще дел впереди. Французский поэт девятнадцатого столетия сказал: «То, что было, того уже нет. Того, что должно быть, еще нет». Ничто еще не копчено, как бы нас ни уверяли в обратном сладкопевцы в разных перьях. Раз уж я вспомнил французского поэта, я напомню и об испанском писателе, который в концлагере, когда тюремщики стали добиваться от него признаний о борьбе против фашизма, заявил: «Вы ошибаетесь: я не бывший боец, я будущий боец». Победа нашего итальянского Сопротивления была не концом борьбы, а ее началом. Сопротивление открыло, указало прямой путь к цели. Но, чтобы добраться, дойти до этой цели, борьбу надо продолжать и продолжать.

Как было полчаса назад, после речи депутата от демохристиан, собравшиеся дружно и долго аплодировали депутату от коммунистов. Трудно было сказать, на чьей стороне больше симпатий. Но становилось до предела ясным, какой же это великий труд, великий подвиг коммунистов в капиталистических странах — изо дня в день завоевывать сердца своих сограждан! Ты должен доказать, ты должен показать, обязан убедить. В твоих руках нет никакого иного оружия, кроме правды, беспощадной, предельной правды. Жонглирование словами — нет, не поможет.

За Пьетро Секкья, за коммунистом, выступил социалист Пертини, человек тоже немолодой. Я понял, что он был не из тех социалистов, о которых в Сан-Джованни говорили с сарказмом: «Аперитив Ненни», «Россо Антико» — «бывшее красное». Он, я понял, был из социалистов, которые знают, что порывать с коммунистами нельзя, если не хочешь стать предателем дела рабочего класса.

— Да, — сказал Пертини голосом человека, привыкшего говорить с массами, — я всегда поддержу тех, кто утверждает, что Сопротивление было движением классовым. Без предыдущей двадцатилетней борьбы против фашизма оно не смогло бы быть возможным. Прав Пьетро Секкья, мой старый друг и товарищ. Мы можем с ним спорить и порой быть несогласными один с другим. Но, когда надо будет драться, как дрались мы в шестидесятом году против Шельбы, он и я опять будем вместе.

Тут слушатели дружно и радостно зааплодировали. Нетрудно было понять, что трудящиеся итальянцы не хотели бы и не одобряют действия социалистов, направленные на вражду с коммунистами, они хотят совместных, дружных действий, отчего фронт борьбы за светлое будущее будет значительно сильней.

— Борьба, — продолжал Пертини, — началась, да не в сентябре сорок третьего, а в двадцать первом. Правильно: надо ярко и точно рассказывать об этом молодежи. Учебники наших школ историю Италии закапчивают на годах, предшествовавших первой мировой войне. А что было дальше? Молодой итальянец не знает. А надо знать, надо, чтобы не повторить ошибок прошлого. Наши самодовольные филистеры…

Он не указал пальцем, но все и так поняли, что оратор имеет в виду демохристианского депутата от Альбенги, и обратили взгляды к тому. Тот сидел на стуле, будто проглотив палку; руки сложены на груди, взор устремлен в серую стену здания на противоположной стороне площади.

— Наши, говорю, самодовольные, ограниченные обыватели, — накалялся Пертини, — когда фашистские молодчики принялись громить организации рабочих, орали, из тpycocти закрывая глаза на действительность, что это, мол, ничего, немного шума и беспорядков, зато потом, дескать, будет настоящий порядок. То ли они и в самом деле не понимали, то ли не желали понимать, что так грядет порядок тюрем и концлагерей. Мелкобуржуазная ограниченность, — хлестал оратор альбенгского Керенского по физиономии, — мешает этим господам, на словах пекущимся о демократии, увидеть и понять, что, когда в стране разрушают рабочие организации, этим разрушается и демократия. Не надо валить все в кучу, уважаемые господа! Священники, чиновники, офицеры, генералы, которые участвовали в Сопротивлении, — это одно, это тоже кое-где было в какой-то мере. Но они и пальцем бы не шевельнули без рабочего класса, поднявшегося на борьбу. Итальянский рабочий класс!.. Из него пытаются сделать сегодня лишь объект истории. Но нет, он был, остается и будет ее субъектом! Три года назад в Генуе фашисты попытались устроить свою демонстрацию. Рабочий класс, а с ним и другие слои генуэзских граждан вышли на улицу и выбросили фашистов из города. Наш рабочий класс борется отнюдь не за одни экономические свободы. Он хочет быть свободным и политически. У нас в Италии уже было «экономическое чудо». Но это «чудо» принесло блага лишь кучке эксплуататоров. Кликуши вопят: «Чтобы цвестн стране, от ее граждан нужны жертвы!» Но почему жертвовать должен только рабочий класс?