В Центральной больнице

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Через пять дней за мной пришли. Я подумал, что меня ведут к врачу. Я шел под конвоем двух солдат. Дойдя до развилки, мы свернули не налево, а направо. Вероятно, меня ведут на медкомиссию, чтобы установить, действительно ли моя болезнь так опасна. Но когда мы пошли через зону лаготделения, стало ясно, что ведут меня в Центральную больницу, находившуюся в V лаготделении. В зоне II лаготделения собрались лагерники из всех бараков, чтобы увидеть меня и каким-нибудь знаком выразить свои симпатии.

Принявший меня служащий прочитал сопроводительный лист и сказал конвойному:

– Хорошо, можете идти, больной останется здесь.

Я просто не поверил своим ушам. Конвоир позвонил в тюрьму, а я с трепетом ждал, что ему ответят. Я слышал только слова: «Хорошо, хорошо». Конвоир положил трубку и вышел.

Принявший меня служащий пил чай и ел хлеб. Заметив, что я смотрю на хлеб, он отломил кусок и протянул мне. Мне стало стыдно, когда он поймал мой взгляд. Сначала я отказывался, но голод оказался сильнее.

– Здесь вы голодать не будете, – сказал служащий.

Вскоре пришла сестра и увела меня в душевую.

Моими соседями по больничной палате оказались люди из различных лагерей. Большинство ожидало хирургических операций. У кого-то была сломана рука, у кого-то нога. А один упал с трубы высотой в 105 метров и получил лишь незначительные повреждения. Через две недели его выписали. В тот же день меня вызвал доктор Сухоруков. К моему удивлению, он повел меня в туалет и там со мной заперся. Мы говорили не о моей болезни, а о последних новостях. Сухоруков сообщил мне, что кружат тревожные вести о молниеносном наступлении немцев и о крутых мерах в лагере. Я рассказал врачу все о себе и о том, в чем меня обвиняют. Он согласился с моей тактикой и подчеркнул, что сейчас самое важное – выигрыш во времени. Он сделает все, чтобы задержать меня в больнице как можно дольше. Он надеется, что я смогу остаться хотя бы на месяц. Если я согласен, он прооперирует мне среднее ухо. Это помогло бы задержать меня в больнице на два месяца.

– За два месяца многое может произойти, – сказал Сухоруков.

Я согласился на операцию, хотя необходимости в ней и не было. Речь шла о жизни. За короткое время моего пребывания в тюрьме было вынесено четыре смертных приговора.

В больнице мне было хорошо. Руководившая больницей Александра Ивановна Слепцова заботилась обо всем: о хорошем отношении, о чистой постели, о хорошем питании. Что значит спать на чистой постели, знает лишь тот, кто когда-либо лежал на твердых, вонючих, набитых клопами и вшами нарах. В нашей палате лежало шесть больных. Двое могли ходить – одному оперировали глаза, у другого была сломана рука. Это был преступник самой высшей категории, много человеческих жизней было на его совести. Он предпринимал все, чтобы как можно дольше остаться в больнице. Он пытался разными способами замедлить заживление руки. Ночью, когда больные спали, он разбинтовывал руку и двигал ею так, чтобы снова разбередить рану. Лечившая его врач спросила меня, не замечал ли я чего. Я ответил, что ничего не видел. Как-то утром в палату вошла медсестра Ольга Михальчук и заметила, что повязка у Бровкина не в порядке. Она взяла иглу и сшила бинт. Сшивая, она пошутила:

– Не смейте больше развязывать бинт.

Бровкин обругал ее. Больные любили Ольгу за ее внимание, терпение, любезность и безотказность в просьбах больных.

Когда-то Ольга жила в Одессе. Она очень рано вышла замуж. Ее мужа арестовали за уголовное преступление. На скамью подсудимых села и его жена Ольга, хотя ничего и не знала о преступлении мужа. За соучастие она получила пять лет лагерей. Ольга обжаловала приговор, и высшая инстанция удовлетворила жалобу, но пока оправдательный приговор шел из Одессы в Норильск, прошло пять лет. Сейчас она работала в больнице в качестве вольнонаемной.

Уже не первый раз Бровкин ругал Ольгу. Причина проста: Бровкин пытался ухаживать за ней. Когда он становился слишком агрессивным, Ольга просила его успокоиться, но говорила это таким тоном, чтобы не обидеть его. Но Бровкин отомстил ей самым подлым образом.

Воспаление моего среднего уха лечили таким образом, что ежедневно вводили мне какую-то жидкость. Врач сказал, что самое важное для меня немного поправиться и подготовиться к тяжелой операции. Сухоруков сообщил мне, что начальник НКВД очень часто спрашивает о моем здоровье и пытается вырвать меня из больницы. Спустя две недели я хорошо поправился. Назначили день операции. В одну из суббот Сухоруков предупредил меня, что операция назначена на понедельник. Все воскресенье я волновался. Не только из-за операции. Я думал о том, что снова придется вернуться в тюрьму. А там меня ждут грязные нары, голод и следствие.

В понедельник утром пришла Ольга, ввела мне в левую руку инъекцию и повела в операционную. Там уже были Сухоруков, Слепцова и одна из сестер. Сухоруков выглядел слишком официально:

– Как вы себя чувствуете, больной?

– Хорошо.

– Тогда все в порядке. Вы подписали согласие?

– Я не понял вопроса.

– Понимаете, Штайнер, это формальность. Каждый больной должен до операции дать на нее согласие для того, чтобы врач не нес ответственности за возможные последствия.

– Да, я подписал это еще в субботу.

– Николай Иванович, а нельзя ли здесь обойтись без операции? Зачем нам обязательно рисковать? – вмешалась Слепцова.

– Спрашивайте больного, это его дело, – ответил Сухоруков.

– А что думает об этом больной? – обратилась ко мне Слепцова.

– Я готов к операции, – решительно произнес я.

– Тогда вперед, – скомандовал Сухоруков. – Ложитесь на стол.

Сестра прикрыла мне глаза простыней и привязала руки к операционному столу. Место, которое должны были оперировать, помазали какой-то жидкостью. И тут я ощутил очень неприятный укол иглой. Через несколько минут долотом и молоточком мне стали долбить череп. Боли я почти не чувствовал. Мне казалось, что все это происходит очень далеко от меня. Я чувствовал, как у меня по шее течет кровь. Сухоруков спросил меня о чем-то несущественном. Я слышал, как он говорил:

– Дайте тампон, пинцет, еще тампон. Так… Сейчас мы закончим.

Бить молоточком перестали. Пока прилагали последние усилия, чтобы из моей здоровой головы сделать действительно больную, я думал, не напрасно ли все это? Возможно, я выиграю во времени, но этим самым подвергну опасности собственную жизнь. Однако вести, поступавшие в последние дни из тюрьмы в больницу, были неприятными. Лагерный суд, который составляли известный палач Горохов и еще двое энкавэдэшников, каждый день выносил новые смертные приговоры. Я знал: если предстану перед Гороховым, смертный приговор не минует меня. Поэтому лучше попробовать все и еще раз пойти на операцию, чем позволить добить себя таким простым способом.

Операция закончилась, и я мог свободно двигать руками.

– Если хотите, мы отнесем вас на носилках? – спросил Сухоруков.

– Я пойду сам, – ответил я.

Сестра осторожно уложила меня в кровать. Я на самом деле чувствовал себя плохо, у меня поднялась высокая температура и я ничего не мог есть. Слепцова и Сухоруков постоянно за мною наблюдали. Сестра Ольга приносила мне различную еду, но я едва до нее дотрагивался. Зато Бровкин весьма этим пользовался. Едва сестра появлялась с едой, как Бровкин оказывался у моей кровати.

– Ты все равно это не съешь, а у меня зверский аппетит.

И, не дожидаясь моего ответа, он забирал еду себе.

Мне стало лучше. Температура спала. Когда я попробовал встать, сестра Ольга отругала меня. Бровкин бросил в ее адрес:

– Смотри ты, как она печется о фашисте.

Каждый раз через день меня перевязывал сам Сухоруков. Спустя неделю он заметил:

– Ну и прекрасно. Рана отлично заживает.

Но через несколько дней мне вдруг стало хуже, температура поднялась до сорока градусов. И Сухоруков, и Слепцова разволновались. Рана начала гноиться. Меня снова нужно было оперировать. Рану почистили, и мое состояние опять улучшилось. Оставшись в операционной наедине со мной, Сухоруков спросил, не ковырялся ли я в ране. Я уверял его, что даже не притрагивался к ней. Сухоруков успокоил меня, что бояться мне нечего – он будет держать меня в больнице пока сможет, хотя начальник НКВД снова спрашивал обо мне. Мое состояние изо дня в день ухудшалось. Я лежал в почти бессознательном состоянии. Это все очень беспокоило Слепцову, и она созвала консилиум врачей. О третьей операции не могло быть и речи. Врачи боялись, что я не выживу. Слепцова заказала самые редкие и самые лучшие лекарства, которыми пользовались только сотрудники НКВД. Чтобы поднять мой аппетит, она принесла стакан вина. И Ольга заботилась обо мне. Однажды она принесла мне на тарелке пирожное и поставила в мою тумбочку. Тут же появился Бровкин и взял тарелку. Именно в этот момент неожиданно вернулась Ольга и все увидела.

– Как вам не стыдно! – крикнула она. – Вы крадете еду у тяжелобольного. Разве вам не хватает?

– На, возьми его! Жри сама и корми своего фашиста! – заорал Бровкин и бросил тарелку Ольге в лицо.

Ольга выбежала из палаты. Я рассердился, но не; смог встать, чтобы с ним рассчитаться. Негодяя в тот же день выписали из больницы, но через три дня он вернулся и обещал Слепцовой «вести себя примерно».

Мое состояние начало улучшаться, температура спала, врач разрешил мне вставать. Я прогулялся до соседней палаты, чтобы поговорить с другими больными. Одним из больных, попавших сюда из тюрьмы, был Густав Шоллер, немец по национальности, родившийся в Ростове-на-Дону. В 1917 году он вступил в партию, был заведующим сельскохозяйственным отделом облисполкома. Шоллера арестовали в 1937 году и за «вредительство» приговорили к пятнадцати годам лагерей. Наказание он отбывал в Норильске. Ему не помогло знание агрономии, и он вынужден был работать, как и сотни тысяч других, на тяжелых физических работах. Затем ему удалось стать младшим счетоводом в канцелярии лагеря. Через две недели после начала войны его бросили в тюрьму, обвинив в расхваливании перед заключенными Гитлера и немецкого вермахта. Густав это самым решительным образом отрицал. На одном из допросов, после отказа подписать протокол, его избили до такой степени, что он не мог пошевелиться. Его вынуждены были отправить в больницу. Врачи обнаружили у него тяжелые внутренние повреждения.

– Я рад тебя видеть, Карл, – это были первые его слова, когда я подошел к его кровати.

Я нашел его в ужасном состоянии и прескверном настроении. Прежде, чем отправить Густава в тюрьму, ему сообщили, что его жену и двоих детей выслали из Ростова в Казахстан.

– Мне сейчас все равно, что со мной будет. Я больше не могу всего этого выдерживать. Вернусь в тюрьму и подпишу все, что они требуют.

– Это не имеет смысла, Густав. Ты должен защищать свою жизнь и бороться, как ты боролся в 1917 году, – попытался я убедить его в бессмысленности его позиции.

– Тогда было совершенно иное, тогда я верил в социализм и был готов отдать за него жизнь. Сейчас я эту веру потерял.

Я еще несколько раз говорил с Густавом, но переубедить его мне не удалось. В той же палате лежал и советский летчик, офицер Симаков. Его и еще сорок офицеров арестовали во Владивостоке в 1936 году, обвинив в том, что они готовили акцию отторжения Дальнего Востока от Советского Союза. Симаков родился в Орле, в центре России, и то, почему он хотел отторгнуть от своей родины именно Дальний Восток, навсегда осталось тайной НКВД. Симаков во всем признался и получил за это, вместе с еще шестью товарищами, двадцать лет лагерей. Остальные получили по двадцать пять. Командир его авиационного звена во время одного из допросов выпрыгнул из окна и разбился. Симаков отбывал наказание в лагере Дудинка. Он говорил со своими знакомыми в бригаде о побеге на самолете за границу. Самолеты были в порту Дудинка. Но кто-то известил об этом разговоре НКВД, и Симакова, Брилёва, Беспалова, Игнатова и еще некоторых арестовали за попытку к бегству и приговорили к смерти. Протестуя против смертного приговора, Симаков объявил голодовку. После этого его отправили в больницу. Прошло уже четыре месяца с тех пор, как он отказывался от пищи. Его вынуждены были кормить искусственно, Симаков так ослаб, что не мог не только двигаться, но даже говорить. Я попробовал его уговорить отказаться от голодовки, объясняя, что против бесчеловечного сталинского режима нельзя бороться человеческими средствами. Симаков глазами дал мне знать, что понимает, но остается при своем. Он согласился лишь жевать что-нибудь кислое, но глотать это отказывался. Однажды я дал ему соленый огурец. Симаков с удовольствием жевал его, а потом все выплюнул.

В полдень пришел судебный следователь Сакулин с двумя солдатами в сопровождении управляющего делами больницы. Дежурная сестра показала на кровать Симакова.

– Поднимите его, – приказал Сакулин солдатам.

Едва те подступили к Симакову, как сестра сказала:

– Подождите, я принесу его одежду.

– Никакой одежды ему не нужно, – ответил Сакулин.

Сестра громко заплакала.

Один солдат взял Симакова за голову, второй за ноги. Вынесли его во двор, где их уже ждала конная упряжь. Бросили его в телегу и двинулись в направлении лагерного кладбища. Там и привели в исполнение смертный приговор. В тот день никто из больных к пище не притронулся.

Мое здоровье с каждым днем все крепло, температура была нормальной. На врача и заведующую больницей каждый день давили, чтобы они выписали меня. Но они отвечали сотрудникам НКВД, что я все еще очень слаб.

Больных обычно отпускали во время обеда, а утром предварительно сообщали, чтобы они готовились к выписке. По окончании обеда люди радовались, так как знали, что останутся здесь, по крайней: мере, еще на один день. Так было и со мной. Прошел обед, мне ничего не сказали. Но во второй половине дня, часов в пять, пришла Слепцова.

– Я больше ничего не могу сделать, я получила приказ выписать вас сию же минуту. Внизу вас ждут конвойные.

Принесли мои вещи. Когда я оделся, снова вошла Слепцова.

– Зайдите в кабинет дежурного врача.

В кабинете никого не было, кроме Слепцовой. Она протянула мне пакетик с белыми сухарями и мешочек с сахаром.

– Возьмите, это вам пригодится.

Я схватил ее за руку и хотел поцеловать, но она испуганно выдернула руку и пролепетала:

– Но…

Я повернулся и вышел.