Григорий Богуш. Боевые спутники мои

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Григорий Богуш. Боевые спутники мои

Весной 1990 года, когда «волнения Литвы» не на шутку встревожили нашу великую и тогда еще неделимую державу, одно обстоятельство ошеломило меня и повергло в недоумение своей кощунственной сутью. О чем речь?

В старинном уютном городке над Неманом, который значится едва ли не во всех туристических проспектах по Литве, сбросили с постамента танк — памятник советским воинам, погибшим в Отечественную войну при освобождении города от немецко-фашистских захватчиков. Поначалу подумалось, под горячую руку чего не бывает, вот и хватили «саюдисты» через край. Но за историей с танком последовали другие похожие истории. Вопреки древней христианской истине «о мертвых или хорошо, или ничего», кто-то стал сводить счеты с могилами военной поры. В одном месте разрушили мемориал, в другом осквернили захоронение. На братском кладбище под Шяуляем, сообщали газеты, неизвестные облили краской памятник советским солдатам…

Стоп! Это уже касалось меня лично. Шяуляй в моей военной судьбе не пустой звук. Мои фронтовые дороги осенью сорок четвертого пролегли как раз в тех краях. Тамошние леса и болота я излазил вдоль и поперек что называется на брюхе: рыл окопы, ставил заграждения, делал проходы в минных полях, восстанавливал мосты и дороги. И меня не раз оберегала в бою броня танка. И я хоронил друзей-однополчан в неподатливую землю из глины и камней, отдавая последние почести негромким залпом в небо.

В боевой обстановке убитых чаще всего предавали земле там, где человека настигали в предсмертный миг пуля или осколок. Поля и леса наши в иных местах были густо уставлены скромными фанерными обелисками с пятиконечными звездами. В послевоенную пору люди вернулись к этим обелискам, останки воинов были снесены в города и районные центры и перезахоронены в братских могилах — на площадях, в парках и скверах. Над вечным покоем павших встали обелиски из мрамора и металла, а кое-где и воинское оружие — танки, пушки, самолеты-ястребки, — то самое оружие, с которым воины шли в свой последний бой.

Большое братское кладбище возникло на окраине Шяуляя. На его каменных плитах, знал я, высечены номера воинских частей и соединений, отличившихся при освобождении города. Еще живы многие ветераны. Если обратиться к ним, они могут возвысить свой голос в защиту павших, могут сказать: «Люди, что вы делаете? Опомнитесь!»

Короче, мне важно было иметь перечень тех частей, и я решил обратиться к шяуляйским коллегам-газетчикам с просьбой списать его на листок бумаги и продиктовать мне в Москву. На телефонный звонок в Шяуляй оттуда ответили: «Вам надо, вы и списывайте». И положили трубку.

С того дня я и лишился покоя. Что происходит? Кому мешают эти обелиски? Ведь где-то в братской могиле, скорее всего как раз вот в этой, под Шяуляем, похоронены и мои однополчане. Вдруг та «тридцатьчетверка», сброшенная с постамента, из моего родного 3-го гвардейского танкового корпуса? На подходе к тому городу корпус как раз вел трудные бои. В одном из них погибли сразу два комбрига — полковник Г. А. Походзеев и полковник К. А. Гриценко.

Эта догадка потрясла меня. Перед глазами одна за другой стали возникать сцены далекой фронтовой жизни. В памяти ожили имена однополчан, названия населенных пунктов, номера частей. Вот они, будто вчера расстался с ними, старшина Зозуля со странной кличкой «Оружие в козлы»; длинноногий и нескладный, похожий на аиста, ротный командир капитан Куриленко и его ординарец, черниговский конюх глуховатый Гриша Марчук; отделенный сержант Шахматов, родом откуда-то с Урала; наши «старички», кого уже дети дожидались дома, татарин Гельманов и забавно окающий вологодец Алеша Гуричев. Кстати, батальон формировался на вологодской земле, в Чагоде, и тамошних «робят», трудолюбивых и верных в дружбе, было в нем много.

Вспомнились лихой одессит Коля Рожук и постоянно напевавший себе под нос песенки собственного сочинения его тезка москвич Горшков, наш взводный шофер, которого все в батальоне почтительно величали по имени-отчеству — Николай Павлович, хотя был он почти нашим ровесником, может, чуть постарше.

Не забылись водитель санитарки, красивая и неприступная, тоже москвичка, Маша Чиквискина (или Чекваскина?) и главный обитатель санитарного фургона доктор Беренбаум, которого солдаты охотнее звали доктор Шлагбаум…

На памяти и вторая фея батальона, наша письмоносица Клава Лушина. В отличие от Маши, щеголявшей в аккуратно подогнанной форме, в хромовых сапожках и синем берете, слегка сдвинутом на бок красивой головки, Клава ходила в одежде явно не по росту: в голенищах ее кирзовых сапог могло бы уместиться еще по одной ноге, шинель на ней свисала до пят, а шапка закрывала пол-лица. Клаву это мало заботило, она шариком каталась между ротами, разнося письма, где ей всегда были рады.

Размышляя над прошлым, я думал: неужели для меня что-то значат (раз память удерживает) эти непривычные названия городков и поселков: Шяуляй, Расейняй, Добеле, Рацишки?

Опять же какая охота спустя столько лет вспоминать непролазные топи, в которых, чтобы укрыться от обстрела, невозможно было закопаться в землю даже на штык лопаты — дальше рыжая болотная вода. Только на тягачах да «тридцатьчетверках» (другая техника вязла и застревала намертво) подвозили к передовой необходимое: боеприпасы, сухари, гороховый концентрат, чикагскую тушенку в высоких четырехугольных брикетах и американские консервы «второй фронт» — в небольших круглых банках запрессованные молотые кости. На них мы варили бульон. Выковырнешь штыком в котелок и кипятишь на костре до тех пор, пока на поверхности появятся редкие блестки жира. Пили такой бульон, обжигаясь, чтобы согреться. Вкус у варева, как ныне злословят шутники, был специфический, век бы его не знать.

Поначалу воспоминания были торопливыми и беспорядочными, факты толпились, набегали один на другой. Когда же они выстроились в более или менее законченный ряд, в сознании отчетливо, как картинки на ленте немого кино, предстали, затмевая другие, события одного дня войны, который глубоко засел во мне. Засел, думаю, потому, что в тот день я впервые хоронил боевых друзей, своих однополчан. Это было сильное потрясение, и память запечатлела его лучше самой чувствительной фотопленки.

Была еще одна причина запомнить этот день, но о ней — в свое время и в своем месте.

* * *

Начался тот день, о котором я хочу теперь рассказать подробнее, не в полночь и не с рассветом, а, можно сказать, накануне с вечера. Третьей роте нашего 154-го отдельного саперного батальона, в котором я воюю уже с середины лета, приказано проложить маршрут для скрытого маневра танковой бригады на другой участок фронта. В боевой обстановке это обычное дело.

Наши наступающие войска устремились к Балтийскому морю, чтобы отрезать и запереть в Прибалтике так называемую Курляндскую группировку противника — до 30 дивизий. Немцы хорошо понимали эту опасность и рвались в Восточную Пруссию вдоль железной дороги Рига — Кенигсберг. Но как раз на этом направлении, под Шяуляем, и преградила путь противнику 5-я гвардейская танковая армия, в составе которой действует и наш 3-й гвардейский танковый корпус.

Сдерживая неприятеля, мы в то же время скрытыми ночными маневрами в ближайшем тылу фронта должны были создавать у него впечатление о сосредоточении крупной танковой группировки советских войск на рижском направлении, тогда как на самом деле главный удар готовился в направлении Мемеля (Клайпеды). Об этом замысле командования я узнал уже после войны от начальника разведки корпуса полковника В. П. Богачева.

— Закрутили мы тогда карусель, — улыбался, вспоминая прошлое, Василий Петрович при нашей встрече. — Но замысел оправдался, хотя попотеть пришлось.

Да, попотеть пришлось. Я тоже не забыл те бессонные ночи, когда мы валились с ног от усталости, совершая длительные переходы. Смотришь карту: вчера были в Литве, а сегодня уже в Латвии. С превеликими предосторожностями, из последних сил пробиваемся в новый район, глядь — знакомые балки и овраги. Оказывается, мы уже были здесь три дня назад.

И так — недели две.

Выручало то, что за плечами у корпуса к тому времени уже был немалый боевой опыт. В сорок первом воины-танкисты держали оборону под Москвой. В декабре сорок второго в снежных степях под Сталинградом они схлестнулись с танками Манштейна, которые рвались на выручку к окруженным на Волге войскам Паулюса. За мужество и стойкость в тех боях корпус удостоился почетного наименования Котельниковский. Не беда, что на его боевом знамени появилось название всего лишь скромного районного поселка. Зато какого! Именно там, на рубеже этого поселка, были окончательно похоронены планы и надежды немецкого командования вызволить из Сталинградского котла свою 6-ю армию. Так что 3-й Котельниковский — звучит!

После Сталинграда на пути корпуса были Курская дуга, бои по освобождению левобережной Украины и форсирование Днепра. Весной сорок четвертого он вел боевые действия в Румынии, а летом — в Белоруссии, одним из первых ворвался в Минск, откуда совершил стремительный бросок к Вильнюсу и дальше, до Шяуляя, где противник обрушил на наши танки такую бомбежку, что рельсы закручивались в бараний рог.

Теперь вот, накапливая силы для заключительного удара в Прибалтике, мы маневрируем в лесах к северу от Шяуляя, чтобы скрыть от неприятеля свои истинные планы.

Перебросить танковую бригаду на другой участок фронта надо быстро и скрытно. Задача саперов — проложить маршрут для ночного маневра боевой техники. Для несведущих скажу, что это означает: саперы сами, первыми, должны пройти этим маршрутом, не делая лишнего шума, не зажигая огней, чтобы не обнаружить себя. Наша задача проверить проходимость дорог и прочность мостов, где надо укрепить их, обозначить путь указками, расставить в нужных местах бойцов — живые пикеты, предусмотреть множество других случайностей, которые могут потом сказаться на успехе операции самым нежелательным образом.

Пока нет команды выступать, я размышляю о превратностях военной службы. В саперах я и не помышлял очутиться. В запасном полку почти полгода обучался артиллеристскому делу — сначала в полковой батарее 76-миллиметровых пушек (старых, короткоствольных, еще с поршневыми замками), затем в артиллерийском дивизионе, да еще во взводе управления, так сказать, артиллерийская белая кость…

На фронте же попал в саперный батальон, где главными для новичков стали лопата, топор, пила, лом, кирка, которыми пришлось действовать денно и нощно. В последствии, уже в мирной жизни, наверное, за все годы не наберется столько «кубометров», сколько перелапатил их там, в Прибалтике. Кроме того надо было оборудовать КП и НП, а это снова горы земли, проложить ходы сообщения, вырыть и обустроить землянки. Тут уж одних лопат было мало, в ход шли пилы и топоры, бревна и тес, гвозди и скобы…

Но нет худа без добра. Наука пошла на пользу. Я знаю многих саперов, которые, вернувшись с войны, своими руками построили себе дома и все необходимое для жизни. Пригодились навыки! Я на полном серьезе верил после демобилизации, да и сейчас верю, что высади кого из тех моих друзей-саперов в глухую тайгу с одним топором и коробком спичек, он не пропадет, он выживет. Если бы можно было провести конкурс робинзонов, поспорить, кто быстрее обживет необитаемый остров, — не сомневаюсь, победил бы робинзон, отслуживший свой срок в инженерных войсках, а проще — в саперах.

* * *

Повоевав пару месяцев, я постепенно обучился владеть не только киркой и лопатой, но и стал разбираться в минно-подрывном деле. Просто, понял я, вначале наши мудрые командиры оберегали нас от возможных ошибок, которые подстерегают сапера на каждом шагу и чаще всего имеют роковые последствия: не зря же говорят, сапер ошибается один раз в жизни.

Мои размышления о роли и месте инженерных войск в современной войне были прерваны появлением у машины старшины «Оружие в козлы». Столь странную кличку Иван Михайлович Зозуля приобрел за то, что носил под кожанкой медаль «За боевые заслуги», которой был награжден в 1940 году на финской войне. На этой медали, как известно, изображены крест-накрест винтовка и сабля, чем-то в самом деле напоминающие оружие, составленное в козлы, как это делают бойцы на привале.

Зозуля охотно поддерживал распространенную в батальоне игру: когда кто-либо, особенно из новичков, спрашивал его: «А какая медаль у вас, старшина?» — он отвечал: «Да эта, как ее, оружие в козлы». Зозуля постоянно ходил в кожаной куртке, носил на левом запястье большие, с компас, часы Кировского часового завода, которыми тоже был не прочь похвастаться, тем более что в батальоне мало у кого был тогда этот столь нужный на войне прибор.

В общем старшина во многом был оригинал и выделялся среди других. Но не это составляло его суть. Иван Михайлович Зозуля был старшина божьей милостью. Он являлся одновременно и отцом, и другом, и командиром молодым солдатам. Не знаю, каким чутьем он угадывал, где нужна его помощь, но сам был свидетелем, как не раз в решающую минуту «Оружие в козлы» оказывался именно там, где требовались воля и сила старшего.

Появившись у машины, старшина предупредил, чтобы люди далеко не отлучались, приказал нашему взводу срочно получить на складе 10 «блинов» и оповестил, что сам он поедет в головной машине, с первым взводом. В этом распоряжении скрыта еще одна профессиональная тонкость инженерных войск. Получить 10 «блинов» означало взять 10 трофейных мин для взрывных работ, а старшина поедет с первым взводом потому, что у него в карманах кожанки хранятся капсюли-детонаторы и с ними полагается ехать отдельно от взрывчатки.

Наконец, когда в лесу совсем стемнело, наши три грузовика один за другим вытягиваются из леса на проселок. Тут светлее, чем под деревьями, и можно еще кое-что разглядеть, по крайней мере, обнаружить под ногами некое подобие дороги, идущей в нужном нам направлении.

Постепенно колонна растягивается, каждый взвод получает свое задание. Нашему выпало укрепить мост через небольшую речушку. Старый, судя по всему, был построен давно, береговые опоры еще прочны, но настил провис. Чтобы меньше рисковать, кто-то положил поверх две мощных плахи, соединив ими берега. Плахи были из могучего дерева — толстыми и необыкновенно широкими, по ним без опаски могли проходить машины, даже с пушками на прицепе. Но танки, да еще целая бригада, раздавят такой мост мигом.

Решаем подвести под центр моста ряжевую опору. Из ближнего леса подносим бревна, собираем из них под мостом сруб, напоминающий колодец, и загружаем это сооружение камнями — благо их вокруг как картошки на плохо убранном поле. Через час-полтора с заданием покончено. Работа неказистая, но надежная. По такому мосту легко пройдут танки не то что одной бригады, а хоть всего корпуса.

Ориентируясь по указкам, что оставлены ушедшими вперед нашими товарищами, догоняем оба взвода. И ко времени. Машины уперлись в переправу через плотину разрушенной мельницы. Причем, это была не речушка, а, судя по прямым и ровным берегам, обводной канал. Вода сочилась через завалы из гнилых бревен, соломы и мусора.

О том, что здесь может быть переправа, и думать нечего. Мы стали искать другое место, более подходящее, и вскоре выше по течению нашли брод с крепким дном и пологими берегами. То, что надо для прохода танков. Однако вода была высоковата, требовалось понизить уровень. Как быть? Прикинули: если убрать завалы мусора на плотине, вода спадет. Решаем завал подорвать, а чтобы не поднимать лишнего шума, заряд опустить под воду. К паре жердей прикрепили трофейные «блины», погрузили их в пучину и подожгли шнур. Послышался глухой, утробный звук, плотина осела, и вода, захватывая мусор, устремилась вниз.

Вскоре там, где разливалось зеркало пруда перед плотиной, остались небольшие блюдца. Но, странное дело, вода в них кипела. Наиболее сноровистые солдаты мигом смекнули, в чем дело, и кинулись вниз. На дне канала, где в понижениях еще оставалась вода, предчувствуя беду, металась рыба, сплетались в клубки, блестящие под тусклой луной змеи. То были невиданные прежде многими из нас угри. Поняв, что это тоже рыба, солдаты пытались вылавливать их, однако те не давались в руки, выскальзывали и снова сплетались в клубки. Когда их все же выбрасывали на берег, они не подпрыгивали, как большие рыбины, в траве, не затихали, они ползли, как ползают змеи или ужи, устремляясь в одну сторону, к плотине.

Брод мы обнажили как следует, проверили съезд и выезд, поставили указки — за этот участок маршрута можно быть спокойными. Мы двинулись дальше.

Как оказалось, на пути находилось еще одно существенное препятствие, которое требовало нашего внимания. Маршрут пролегал через неглубокий, но заболоченный овраг. Остаток ночи ушел на то, чтобы уложить по дну его бревенчатый настил, надежно скрепить бревна скобами, подсыпать грунта — короче, сделать все, чтобы и здесь колонна прошла без задержки.

За ночь мы крепко устали, извозились в грязи, промокли, но чувство исполненного долга пересиливало другие ощущения. Тем более, что уже светлело и мы знали, что взводам предстоит дневной отдых. Приказано было не мельтешить, углубиться в лес. Оставалось найти подходящее место для дневки.

Продираясь сквозь заросли, мы набрели на небольшую поляну, где можно было расположиться, чтобы перевести дух, подкрепиться сухим пайком и обогреться у костра из сухих сучков и веток, сложенных шатериком и горевших без дыма.

Но обогреться у вожделенного костра в то утро нам так и не удалось. Едва мы спешились с машины, как над верхушками деревьев прошуршало хорошо знакомое фронтовикам «шу-шу-шу» — пролетел тяжелый снаряд, который солдаты звали чушкой, — и в глубине леса, впереди нас, ухнул сильный взрыв. Послышался треск деревьев и по-осеннему, наполовину уже голому лесу прокатилось короткое эхо.

Задрав головы кверху, мы застыли на своих местах, кто где стоял, но не успели прийти в себя, как на опушке, в том самом месте, где пять минут назад мы въезжали в лес, ухнул второй взрыв. Вилка! — мгновенно сработала моя артиллерийская выучка. Так стреляют из пушек, когда нащупывают цель. Первый снаряд перелет, второй недолет, третий должен лечь между ними, значит, на поляне. Поняв это, я крикнул: «Ложись!» И в ту же секунду третий снаряд рванул на другом конце поляны, где только что расположился второй взвод.

Когда взметенная взрывом земля осыпалась и мы подбежали к месту трагедии, картина предстала ужасающая. Снаряд разорвался неподалеку от того места, где стоял старый «ЗИС», скомкав и отбросив его в сторону. На месте взрыва зияла глубокая воронка. Она дымилась, хотя казалось: что там могло гореть? Сырая земля или корни, пронизавшие ее? Первой нелепой мыслью было погасить огонь — ведь мы только что хотели развести костер без дыма, чтобы наше присутствие в лесу не обнаружил вражеский самолет-разведчик…

Больше выстрелов не было — только эти три. Мы так и не поняли, был ли то прицельный огонь по нашей небольшой группе или какая-то другая необходимость вынудила немецких артиллеристов выпустить эти три снаряда по классической схеме, но бед они натворили много. Как оказалось, одним снарядом был выведен из строя почти весь второй взвод — трое убитых и семь или восемь раненых…

* * *

Как бы ни была верна мысль о том, что войны без жертв не бывает, привыкнуть к виду смерти даже на фронте невозможно. Еще до того, как попасть на передовую, я с лихвой нагляделся на мертвецов. Правда, пока не столько убитых военных, как того следовало ожидать, а на ни в чем не повинных мирных людей. Да, так уж вышло в жизни.

Однако до того октябрьского утра, когда в осеннем лесу под Шяуляем рванул крупнокалиберный снаряд и разметал полвзвода, во всех прежних случаях смерть настигала незнакомых мне людей, а тут были свои, из одной роты, соседнего взвода, с кем только что таскали бревна из леса, рыли окопы, укрепляли мост. Одежда, вещи, инструменты — все разбросано, среди оставшихся в живых полная растерянность, и неизвестно как подступиться к делу, чтобы навести хоть какой-то порядок. Должен же кто-то распорядиться, что делать. К счастью, тут как тут появился старшина Зозуля, и все дальнейшие команды исходили от него.

Я долго гнал от себя воспоминания об этом ужасном дне — может, потому он и запечатлелся в памяти в виде разрозненных, не связанных между собой отдельных картинок.

На уцелевшей машине посыльный срочно уехал в штаб батальона, и вскоре в лесу появился фургон доктора Беренбаума, запахло лекарствами, среди кустов замелькали белые повязки.

Тем временем нашему отделению приказано вырыть могилу. Место для нее комвзвода Смирнов вологодский (в батальоне был еще Смирнов ярославский) выбрал у дороги на опушке леса, недалеко от настила, который мы так старательно укрепляли этой ночью. Дождь еще не смыл наших следов, свежие бревна не успели потускнеть, а людей, оставивших эти следы, таскавших, надрываясь, эти бревна из леса, уже нет в живых.

Смирнов вологодский отмерил могилу — две лопаты в длину, две в ширину. Все, можно копать! Киркой и ломом выковыриваем камни-булыжники, которых здесь видимо-невидимо. Затем с не меньшими усилиями вонзаем лопаты в раскисшую глину. Работа идет тяжело и медленно. Когда же углубились до пояса, земля стала крошиться и осыпаться, заваливая дно. Меня и еще двух бойцов старшина посылает на хутор принести несколько тесин, чтобы укрепить стенки последней обители для наших товарищей: «иначе не управимся с могилой дотемна…»

На хуторе — добротный дом под черепицей, в центре двора — колодец, вокруг еще несколько построек на мощных каменных фундаментах.

Никого не встретив во дворе, мы прошли в сарай и снова подивились. У входа стояли деревянные башмаки, как мы догадались, их обували, когда входили в хлев. В стойлах, что тоже было неожиданностью, жевали сено корова с телком и пара лошадей, в отделении для свиней хрюкали дородные матрены, вокруг них сновало разнокалиберное потомство. Значит, на хуторе кто-то есть, кто-то ведь ухаживает за этой живностью.

Но вот где-то звякнуло, стукнуло, и на пороге дома возникла женщина. С трудом выяснили, что она домработница, а хозяев нет, «ушли». Действительно, хозяева зажиточных хуторов уходили с немцами на запад или скрывались в местных лесах. На все наши вопросы женщина отвечала одним словом: «не супранту», то есть «не понимаю». Мы нашли под навесом несколько подходящих для нашего случая тесин и направились в обратный путь.

По дороге в роту я то и дело возвращался в мыслях к судьбе своей родной деревушки Новая Лутава, что затерялась в приднепровских песках белорусского Полесья.

По нашей местности война прокатилась дважды. В первый раз, летом сорок первого, бои прошли где-то в стороне от нас и не причинили разрушений. А вот осенью сорок третьего при форсировании Днепра Лутаве досталось.

На моих глазах огненный смерч спалил деревню в первый же день боев. От разрывов тяжелых снарядов задымили три гумна, набитые под конек крыши необмолоченным хлебом. Они горели долго и тяжело, выталкивая в небо клубы черного смолистого дыма, словно это плыли в море три могучих корабля, в котлах которых шуровали невидимые кочегары-великаны.

Затем налетели штурмовики, поливая огнем еще не подожженные дома, сараи, стожки сена в огородах, припасенные на зиму. Довершили дело немецкие солдаты-факельщики, на бегу поджигавшие уцелевшие от огня хаты. К ночи в деревне из сорока изб осталась одна-единственная — изба деда Федота, жившего от нас через двор. В нее снесли раненых, а утром налетели «юнкерсы» и разбомбили этот импровизированный медсанбат в пух и прах вместе с санитарами и пациентами.

От «сильно укрепленного опорного пункта», как назвали 22 октября 1943 г. в сводке Совинформбюро Новую Лутаву, остались одни пепелища. Даже деревья, какие не успели пустить под блиндажи и окопы, были обезглавлены и иссечены осколками и нелепо торчали из земли диковинными обрубками. Такую картину застали вернувшиеся домой лутавцы, которые, пока гитлеровцев не отогнали подальше от села, скрывались на болотах от обстрела, а большей частью от угона в неволю.

…В роте нас уже ждали. Кто-то наносил к могиле горку свежего елового лапника. Зелеными ветками была обозначена дорога.

Возле могилы распоряжались Смирнов вологодский и сержант уралец Шахматов. Это кадровые военные, прошедшие огонь и воду. Они примерно ровесники, обоим лет по 30–35. У Шахматова на висках проглядывает седина. Смирнов солидно облысел. Оба призваны из запаса, но дело свое знают. Судя по тому, как распоряжаются у могилы, хоронить им приходится не первый раз. Помогая друг другу, они укрепили стенки могилы тесинами, выстлали дно ветками, затем уложили тела погибших и прикрыли их плащ-палаткой.

Уже темнело, когда на месте захоронения вырос холмик земли, его тоже обложили зеленым лапником. К свежеобтесанному столбику прикрепили дощечку с тремя именами. Над могилкой прозвучал скромный салют — несколько выстрелов в сторону противника.

Наш взвод оставили ночевать здесь же, у переправы через овраг. Какой-никакой военный объект — требуется выставить пост. Да и сил нет идти куда-либо устраиваться получше. Под обрывом выбрали место, где укрылись палаткой от дождя и в то же время, не высовываясь наружу, могли наблюдать за дорогой. «Оружие в козлы» с остатками второго взвода тоже пристроился неподалеку коротать время до утра.

Расстроенные, опустошенные, мы держимся на одном самолюбии. Выложили сухой паек, чтобы перекусить — первый раз за весь день, вернее будет сказать, за эти длинные сутки, которые тянутся со вчерашнего вечера. Долго молчим. О чем говорить? Кто следующий? Этого никто не знает. И хорошо, что не знает. На войне сподручнее жить «не заглядывая вдаль».

Но долгое молчание тягостно. Оно требует разрядки. Первым не выдерживает одессит Коля Рожук. «Так кто они, те ребята, сержант?» — обращается он к Шахматову. «Который постарше — из последнего пополнения». Действительно, недавно в роту пришло несколько «старичков», лет по 40–45, из Западной Украины. Видно, только освободили местность и призвали. У них были странные фамилии, они плохо говорили по-русски, но хорошо владели топором и пилой — знать, потому и очутились в саперах. «А двое юнцы, из чувашей, кажется». «Юнцы» — это из летнего пополнения, с которыми и я прибыл в батальон. В тех маршевых ротах, что формировались в Суслонгерских лагерях за Волгой, было много местных ребят 1925–1926 года рождения — марийцев, чувашей, мордвы. Среди них тоже было много путаницы, так как то и дело попадались однофамильцы — Николаевы, Петровы, Федоровы. «Этим, — добавил сержант, — лет по восемнадцать. Небось не брились еще ни разу».

Слова сержанта «Этим лет по восемнадцать» включили во мне какой-то рычажок-контакт, и я непроизвольно воскликнул: «Братцы, а какое сегодня число?» Кто-то назвал. «У меня же день рождения». Я не понял еще, хорошо это или плохо то, что я сказал, как отделенный поднялся с места и со словами: «Подождите меня, герои» — шагнул под дождь. Вскоре он вернулся в палатку и, подсвечивая фонариком, выставил в центр, где на куске брезента лежали хлеб и консервы, котелок со спиртом. Он разлил его по кружкам. «Помянем тех троих. — Сержант кивнул головой в сторону могилы на склоне холма. — Вечная память хлопцам». Я опрокинул в себя полкружки непривычной влаги и обжигающее действие ее, когда перехватывает дыхание, когда кажется, будто у тебя все выгорело во рту, запомнил с того дня на всю жизнь.

Был на войне еще день, когда я пил спирт вот так же, из кружки, пил раз за разом и не пьянел. Случилось это уже в Померании в феврале или марте сорок пятого. Мы преследовали отступавшего неприятеля. Корпус катился вперед с размахом, легко и быстро, почти не встречая сопротивления, как вдруг, когда наши танки вышли из леса на просторный луг, путь преградила небольшая речушка. Немцы взорвали мост буквально у нас под носом, а мы даже мысли не допускали о том, чтобы замедлить темпы наступления. И вот тогда прозвучала команда командира корпуса генерала Панфилова: «Саперов вперед!» Нам было дано всего два часа, чтобы навести переправу. В дело подключились танкисты, автоматчики — одни валили в лесу деревья, другие волокли их на крепких буксирных тросах к реке. Спешка была такой, что танкисты не заметили, как длинный хлыст скользнул с дороги в кювет и буквально растер не успевшего выскочить из окопа пулеметчика, который вел оттуда наблюдение за противоположным берегом.

Как одержимые, мы набрасывались на бревна и тащили их в воду, чтобы схватить скобами, укрепить на сохранившихся сваях. Мы работали по горло в холодной воде, без необходимых в таких случаях прорезиненных комбинезонов, и единственным средством нашей защиты были костер и бидон спирта на берегу. Всякий раз, выскакивая из воды, чтобы перевести дух, мы подбегали к бидону и делали глоток-другой, охлаждая «огонь» во рту комком рыхлого, еще сохранившегося в придорожной канаве не очень чистого снега.

Через два часа мост был готов. Танки устремились вперед, мы тоже укатили на их броне, и, странное дело, ни назавтра, ни в последующие дни никто из нас не заболел. Мы понятия не имели, что это такое — ангины, простуды и прочие модные теперь хвори. Однако способ противодействия им запомнился. И когда уже в недавнем прошлом в стране развернулась противоалкогольная кампания, я часто вспоминал фронтовую жизнь, когда глоток спирта был нужен так же остро, как глоток воздуха.

Сержант не забыл о моем «юбилее» и, когда по второму заходу разлил в кружки еще по глотку теперь вроде бы не такой уж огненной жидкости, сказал: «Будь здоров, солдат, живи долго». Он достал из вещмешка комок слипшихся, в хлебных крошках, известных до войны розово-полосатых конфет «подушечки». Ими мы и закусили. С тех пор я праздновал свой день рождения много раз, отмечал «круглые даты», юбилеи, но тот день запомнился больше всех других.

* * *

Перебирая в памяти события тех лет, менее всего могу припомнить, где мы спали на войне? Даже десятка ночей не наберется, о которых можно было бы что-то рассказать. Спали где придется — в окопе, в машине, в сарае, под кустом, просто на сырой земле. Это парадокс, но спать мы наловчились даже на ходу. Если ты выбился из сил, а надо двигаться, надо идти, можно наметить себе цель впереди, хотя бы метров за двадцать, и закрыть глаза. Тогда мозг отдыхает, а ноги сами несут тело вперед, пока не оступишься. Оступился, открой глаза на миг, сделай корректировку, как говорят артиллеристы, доверни прицел и шагай дальше. А уж если есть за что держаться на ходу, скажем, за телегу или лафет орудия, так это вообще царский сон, курорт!

О той ночи, до которой я довел свое повествование, могу сказать, что она-то как раз запомнилась. Наш сон был прерван гулом танков. По маршруту, проложенному саперами, шли «коробочки». Они преодолели до рассвета немалое расстояние и теперь приближались к переправе через овраг. Покачивая в такт движению стволами пушек, танки словно говорили нам: «С добрым утром!»

В ответ мы радостно суетились, так как знали, что танки примут нас к себе на борт и до тех пор, пока не прибудем на новые позиции, для нас наступят короткие часы отдыха, даже блаженства на войне. По двое, по трое мы усядемся за башнями, где от моторов идет такое желанное тепло, и сможем хоть немного согреться и обсохнуть. Надо только покрепче ухватиться за скобу, чтобы не слететь на ходу под гусеницы.

С танкистами мы живем душа в душу. Наши отношения напоминают симбиоз морской актинии с раком-отшельником, о чем мы читали до войны в школьных учебниках по зоологии. Там, как известно, бронированный извозчик катает наездницу за то, что та оберегает его от внешних врагов. Наше содружество основано на таких же принципах: танки избавляют саперов от утомительных пеших переходов и других физических перегрузок, мы оберегаем их в бою.

Конечно, это громко сказано: «оберегаем в бою». На нас танкисты рассчитывают, когда дело касается пехоты противника. Когда же доходит до артиллерийской дуэли, их жизнь зависит только от собственного мастерства — от умения маневрировать машиной на поле боя и вести огонь на скорость и точность. Не успеешь ты — успеют тебя.

Танк для экипажа — его окоп, его крепость, его последняя защита и надежда. Как бы ни было страшно под обстрелом, танкисту нельзя покидать эту крепость. Вовсе не случайно каждый факт потери экипажем машины тщательно расследовался потом в штабе: а не было ли в этом случае трусости или еще хуже — дезертирства?

Среди танкистов корпуса ходила песенка. Напевали ее на мотив известных куплетов о разудалом казачьем атамане, с которым было так любо жить-не тужить. И начиналась песня схоже, только вместо слов «А первая пуля…» танкисты пели «Первая болванка попала танку в лоб — механика-водителя загнала прямо в гроб». Далее следовал хорошо известный, но видоизмененный припев: «Эх, любо, братцы, любо, любо, братцы, жить — в танковой бригаде не приходится тужить». Затем новый куплет: «От второй болванки лопнула броня — крупными осколками поранило меня» — и снова припев. А дальше, поскольку командир танка, хотя и раненный, все же остался жив, события в песне развиваются следующим образом: «Утром вызывают в особый отдел: почему ты вместе с танком не сгорел?» Что оставалось делать танкисту? Зная, что большего наказания, чем послать со штрафной ротой на передовую, ему не будет, что свою вину он может искупить только смертью или пролитой кровью, танкист заявляет: «Я ему в ответ тогда и говорю: завтра же в атаке обязательно сгорю».

Танки в бою берегли. В нашем корпусе 10-й разведбат, который в силу своего предназначения должен обладать высокой маневренностью, был полностью механизирован танками, бронетранспортерами и мотоциклами. Так вот, все в корпусе знали боевую присказку командира разведбата. Посылая разведчиков на задание, он неизменно говорил: «Танки, танки мне берегите, а эти мандовошки, — кивал он в сторону мотоциклов, — везде проскочат, не попадутся…»

Танки берегли, а танкистов любили. Этих стальных парней окружал ореол некоей загадочности и исключительности их нелегкой военной судьбы. В тот день озябших и продрогших саперов «коробочки» приняли к себе на броню и от переправы, где навечно оставались три наших боевых товарища, повернули в сторону передовой. Танкисты спешили. Они лучше нас знали обстановку, и их тревога передалась нам. Как скоро выяснилось, была причина спешить.

На походе к новым позициям мы буквально напоролись на следы свежего танкового боя. То ли это была наша разведка боем, то ли по какой другой причине наши «тридцатьчетверки» попали под огонь немецких орудий. Три боевые, еще недавно грозные машины стояли обгорелые неподалеку друг от друга. У одной, которая была ближе к нам, из башенного люка свисало до пояса тело танкиста. От комбинезона — одни лохмотья, на ягодицах от огня лопнула кожа и обнажились красные, запекшиеся шрамы. Возле другой, у самых гусениц, тоже были два обгорелых трупа. Над полем стояла подозрительная тишина. Ни с немецкой, ни с нашей стороны не раздавалось ни звука — похоже, мы очутились на нейтральной полосе. Из машин еще не выветрился чесночный запах тротила и запах горелого металла. По всему было видно, что трагедия разыгралась всего несколько часов назад, скорее всего накануне вечером. Значит, мы подоспели вовремя.

Суровые танкисты вызывали по рации «Сосну», просили на связь «Первого». Мы же, соскользнув с брони, и без приказов ясно видели свою задачу: окопать танки, поставить мины, похоронить убитых. Что-то не везет нам в этом походе. Вроде и не воюем, от передка отвернули, а уже вторая могила за два дня. Судьба, что ли, такая?

Судьба у саперов действительно особая. Наше дело без конца кому-то помогать. Атакует пехота, ей почет и слава, а первыми, до пехоты, тихо, молча, без звука, лезут под проволоку саперы. В прорыв идут танки, но раньше их по минному полю на коленях да локоточках проползем мы, чтобы убрать с дороги затаившиеся в земле смертоносные игрушки, которым мы платим дань своими молодыми жизнями. И что удивительно — это не война, не бой, это работа. Копать, строить, хоронить — да нет такого дела, которого бы не касались наши руки.

А выбирать не приходится. На войне все расписано, на войне каждому свое: танкистам — танкистово, саперам — саперово. Так что все верно: кому подорваться, а кому — сгореть заживо — это уж как на роду написано!

Не дожидаясь команды, Смирнов-вологодский уточняет на карте ориентиры, к которым будет «привязана» могила. Тут надо быть точным. Те, кто получат похоронку, должны знать, что их сын (муж, брат, отец) пал смертью храбрых в боях за Советскую Родину и похоронен в братской могиле на восточной (западной, южной, северной) окраине такого-то населенного пункта.

Как часто это скорбное известие было последним утешением родным и близким, которые, оплакивая воина, хотя бы знали место его захоронения. Ведь о многих погибших на войне нет таких известий и до сих пор.

Дикая мысль приходит мне в голову в этом месте повествования. А может, и лучше, что не известно место захоронения? Может, и вправду, лучше вразнос: «ни петлички, ни лычки с гимнастерки моей?» По крайней мере, никто не надругается над могилой?!

Какая-то душевная галлюцинация, а отвязаться от нее не могу. Не могу потому, что я ведь и начал писать эти заметки, когда узнал о фактах осквернения могил советских воинов в Литве. С тех пор многое изменилось в мире. Уже нет так называемых прибалтийских союзных республик. Они стали суверенными государствами. Да и сам Союз претерпел такие метаморфозы, что еще недавно подумать об этом было страшно.

Тогда, в начале работы над записками, я вроде не без оснований размышлял, что в такой ситуации — время лучший лекарь. Оно способно остудить людские страсти и спокойно расставить все по своим местам. Как и многим другим ветеранам Отечественной войны, а тем более участникам боев в Прибалтике, мне хотелось верить, что те вспышки людской злости были не более чем единичные, случайные факты потери самообладания.

Увы, мои миролюбивые предположения не оправдались. Война не затихала все эти годы, она продолжается и поныне. Из Балтии (так теперь называется этот регион) потянулись в Россию скорбные процессии: оттуда выдворяют не только живых — выдворяют мертвых. В Вильнюсе сбросили с пьедестала монумент командующему фронтом генералу И. Д. Черняховскому, освобождавшему этот город. Прах полководца перенесен в Россию. Что дальше? Вслед за командующим двинутся полки его павших солдат? Куда им идти? Страшно подумать: мертвецы — беженцы.

Поветрием беспамятства веет из бывших республик Союза. И там нашлись силы, скорые на расправу с нашим прошлым. Горячие головы крушат памятники и монументы героям войны, выдающимся деятелям нашего прошлого, словно вся история начинается с них самих. Еще хуже (хотя куда уж хуже?) тот вандализм, который разного рода подонки творят над могилами скрытно, под покровом ночи. Волна осквернений уже прокатилась по кладбищам Саратова, Ростова-на-Дону, Мурманска, Санкт-Петербурга, Москвы. Какое кощунство!

Обеспокоенный этим, шел я в Сокольники майским утром на встречу с однополчанами в День Победы. Собралось человек пятьдесят. Из пяти тысяч — пятьдесят, из них лишь двое иногородних: из Кемерово и Дзержинска Нижегородской области. И ни души «из ближнего зарубежья». А ведь на фронте в корпусе был представлен едва ли не весь Советский Союз.

По давней журналистской привычке наблюдаю со стороны, как, поджидая однополчан, что-то помечает в записной книжице невысокий худощавый человек в джинсовой кепке с коротеньким козырьком, прикрывающим лоб, со звездой Героя и полдюжиной орденов на груди. Это председатель Совета ветеранов нашего корпуса Иван Алексеевич Сорокин — тот самый лихой командир 10-го разведбата, который перед наступлением призывал беречь танки и с юморком отзывался о разведчиках-мотоциклистах. Он-то и сказал мне, что никого из саперов на встрече нет, а мой комбат майор Попов Николай Македонович болен.

Я позвонил комбату, поздравил с праздником, спросил о здоровье.

— Прижало немножко. Говорят, сосуд какой-то подкачал…

Я рассказал, что пишу очерк о саперах, вернее, всего об одном задании для роты капитана Куриленко — проложить маршрут танкистам под Шяуляем и спросил, помнит ли комбат тот случай, когда одним снарядом убило нескольких наших саперов?

— Да разве все упомнишь? Сколько их было, таких случаев? Трижды за войну обновлялся батальон. А ведь немаленький был, человек пятьсот. Ты Сашке в Новгород позвони, он должен помнить…

Сашка — это капитан Бобренко Александр Петрович, начальник штаба батальона.

— А может, ротного разыскать? Он москвич…

Комбат помолчал, а потом как-то глухо и отрешенно ответил:

— Умер твой ротный. И Сулягин умер, и Надточий умер…

Он называл своих ближайших помощников на войне, с которыми совершил, может быть, самое значительное свое дело в жизни. Сулягин Иван Иванович, старший лейтенант, командир 1-й роты, талантливый московский архитектор. В 45-м или 46-м, когда уже не надо было минировать да подрывать, когда пришла пора учить солдат строить, он со своей ротой по собственному проекту соорудил на берегу немецкого озера такой терем из еловых бревен-карандашей, что из всей округи люди приходили любоваться.

Надточий Сергей Николаевич, подчеркнуто аккуратный даже во фронтовой обстановке, тоже старший лейтенант, помпотех, отвечал за боевую готовность всей матчасти батальона. А это нелегкая ноша. Уходят люди, пополняя списки безвозвратных потерь…

Этот разговор с комбатом был в 1993 году, а годом позже, в 1994-м, отправляясь 9 мая на традиционную встречу ветеранов корпуса, я уже знал, что не придет больше и мой комбат в Сокольники — он умер в марте, не дожив двух месяцев до светлого праздника Победы.

На встречу пришло человек 20–25. Нас все меньше и меньше. Снова в своей серой джинсовой кепочке председатель Совета ветеранов Иван Алексеевич Сорокин в окружении однополчан. Он оживлен и энергичен, а ведь недавно отпраздновал восьмидесятилетний юбилей. Бойцы вспоминают минувшие дни. И есть что вспомнить — за плечами вон какой путь! Оставшись после войны в рядах Вооруженных Сил, Иван Алексеевич много лет передавал свой опыт другим на знаменитых офицерских курсах «Выстрел».

Лучатся улыбками лица, будто и не стареют они, у близнецов — братьев Первовых, Геннадия и Ярослава. Они мои годки, тоже с двадцать пятого. В сорок третьем, когда назревали события на Курской дуге, им даже не дали доучиться в военном училище и двинули в самое пекло раскалившейся войны — под Обоянь. Оттуда и начался их боевой путь. Мало уцелело тех ребят.

Братьев Первовых судьба хранила, хотя осколки оставили свои отметины на их телах — Ярослава ранило вскоре, под Курском, а Геннадия — годом позже, уже в Румынии. Но братья дошли до Победы, а дальше жизнь сложилась так, что один стал военным медиком, другой — связистом. Один в поликлинике, другой — на кафедре, в институте, до сих пор. Не стареют душой ветераны!

Худощавый и загорелый, с командирской сумкой через плечо — словно только что из штаба, где он получил новое боевое задание, — секретарь нашего Совета Виль Матвеевич Быков. Оглядев наше скромное воинство, пошутил: на один взвод наберется…

С Быковым мои пути пересекались не только на фронте, но и в мирной жизни. Оказывается, мы в один и тот же год поступили на один и тот же филологический факультет Московского государственного университета, только я на отделение журналистики, а он предпочел романо-германскую филологию. Вскоре наше отделение отпочковалось в самостоятельный факультет, но многие лекции мы слушали вместе. Нашими учителями были в то время звезды первой величины — профессора Благой, Радциг, Соколов, Поспелова, Гудзий, Самарин и многие другие замечательные ученые и педагоги. О таких ученики их хранят добрую память всю жизнь. По настоянию профессора Р. М. Самарина аспирант Быков был направлен на языковую практику в США, что и определило весь его дальнейший жизненный путь как исследователя, научного работника. Он много лет проработал в Академии наук, написал ряд книг, а в этот раз, беседуя со мной, вдруг задал вопрос, который удивил бы любого, оказавшегося на моем месте. Он спросил: нет ли у меня связей с «Собеседником», которому хотел бы предложить одну интересную работу. «О чем?» — поинтересовался я. «Это моя переписка с дочерями Джека Лондона»…

Вот такие люди пришли на встречу в Сокольники 9 Мая. О каждом из них можно написать захватывающую историю. В бою они не раз смотрели смерти в глаза, им подвластны высокие вершины человеческого духа. В одном они бессильны — как и я, как и другие ветераны: они ничего не могут поделать с дикостью и варварством нелюдей, оскверняющих наше прошлое, нашу память. Одна надежда — на то, что когда-нибудь этот разгул остановит суровый закон.

…Ровно в полдень танкисты, ветераны других частей и соединений двинулись под музыку оркестра по аллеям парка к месту главного торжества — открытой летней эстраде. Они шли сквозь строй москвичей и гостей столицы, встречающих их улыбками и цветами. И когда ведущий этот праздник представил собравшимся в театре ветеранов 3-го гвардейского дважды орденоносного Котельниковского танкового корпуса — в аллеях парка, в верхушках чуть задымившихся свежей листвой берез долго не смолкали аплодисменты в честь тех, кто сполна выполнил свой долг перед Родиной.