17-21. М.А. Кузмину
Дорогой М<ихаил> А<лексеевич>,
Мне хочется рассказать Вам две мои встречи с Вами, первую в январе 1916 г., вторую — в июне 1921 г. Рассказать как совершенно постороннему, как рассказывала (первую) всем, кто меня спрашивал: — «А Вы знакомы с Кузминым?»
— Да, знакома, т.е. он наверное меня не помнит, мы так мало виделись, только раз, час, и было так много людей… Это было в 1916 г., зимой, я в первый раз в жизни была в Петербурге. Я дружила тогда с семьей К<аннегисе>ров (Господи, Леонид!) [899]. Они мне показывали Петербург. Но я близорука — и был такой мороз — и в Петербурге так много памятников — и сани так быстро летели — всё слилось, только и осталось от П<етербур>га, что стихи Пушкина и Ахматовой. Ах, нет: еще камины! Везде куда меня приводили огромные мраморные камины, — целые дубовые рощи сгорали! — и белые медведи на полу (белого медведя — к огню! — чудовищно!) и у всех молодых людей проборы — и томики Пушкина в руках — и налакированные ногти [900], и налакированные головы — как черные зеркала… (Сверху — лак, а под лаком д---к!)
О, как там любят стихи! В П<етербурге> <пропуск одного слова> любят стихи. Я за всю свою жизнь не сказала столько стихов, сколько та?м, за две недели. И там совершенно не спят. В 3 ч<аса> звонок по телефону. — «Можно придти?» — «Конечно, конечно, у нас только собираются». И так — до утра. Но Северного сияния я, кажется, там не видала.
— То есть…
— Ах, да, это не там Северное сияние, — Северное сияние в Лапландии, — там белые ночи. Нет, там ночи обыкновенные, т.е. белые, но как и в Москве — от снегу.
— Вы хотели рассказать о Кузмине…
— Ах, да, т.е. рассказывать собственно нечего, мы с ним трех слов не сказали. Скорее как видение…
— Он очень намазан?
— На-мазан?
— Ну, да: намазан, накрашен…
— Да не-ет!
— Уверяю Вас…
— Не уверяйте, п<отому> ч<то> это не он. Вам кого-нибудь другого показали.
— Уверяю Вас, что я его видел в Москве на —
— В Москве? Так это он для Москвы, он думает, что в Москве так надо — в лад домам и куполам, а в Петербурге он совершенно природный: мулат или мавр [901].
Это было так. Я только что приехала. Я была с одним человеком, т.е. это была женщина [902]. — Господи, как я плакала! — Но это неважно. Ну?, словом, она ни за что не хотела, чтобы я ехала на этот вечер и потому особенно меня уговаривала. Она сама не могла — у нее болела голова — а когда у нее болит голова — а она у нее всегда болит — она невыносима. (Темная комната — синяя лампа <пропуск одного-двух слов> мои слезы…) А у меня голова не болела — никогда не болит! — и мне страшно не хотелось оставаться дома) 1) из-за Сони, во-вторых п<отому> ч<то>там будет К<узмин> и будет петь.
— Соня, я не поеду! — Почему? Я ведь все равно — не человек. — Но мне Вас жалко. — Там много народу, — рассеетесь. — Нет, мне Вас очень жалко. — Не переношу жалости. Поезжайте, поезжайте. Подумайте, Марина, там будет Кузмин, он будет петь. — Да — он будет петь, а когда я вернусь, Вы будете меня грызть, и я буду плакать. Ни за что не поеду! — Марина! —
Голос Леонида: — М<арина> И<вановна>, Вы готовы? Я, без колебания: — Сию секунду!
_____
Большая зала, в моей памяти Galerie aux glaces {118}. И в глубине, через эти все паркетные пространства — как в обратную сторону бинокля — два глаза. И что-то кофейное. — Лицо. И что-то пепельное. — Костюм. И я сразу пон<имаю?>: Кузмин. Знакомят. Всё от старинного француза и от птицы. Невесомость. Голос, чуть надтреснут, в основе — глухой, посредине — где трещина — звенит. Что? говорили не помню. Читал стихи. Запомнила в начале что-то о зеркалах [903] (м<ожет> б<ыть> отсюда — Galerie aux glaces). Потом:
Вы так близки мне, так родны,
Что будто Вы и нелюбимы.
Должно быть так же холодны
В раю друг к другу серафимы.
И вольно я вздыхаю вновь,
Я детски верю в совершенство.
Быть может…
(большая пауза)
…это не любовь?…
Но так…
(большая, непомерная пауза)
похоже
(маленькая пауза)
и почти что неслышно, отрывая, на исходе вздоха:
…на блаженство! [904]
Было много народу. Никого не помню. Никого не помню. Нужно было сразу уезжать. Только что приехала — и сразу уезжать! (Как в детстве, знаете?) Все: — Но М<ихаил> А<лексеевич> еще будет читать… Я, деловито: — Но у меня дома подруга. — Но М<ихаил> А<лексеевич> еще будет петь. Я, жалобно: — Но у меня дома подруга. (?) Легкий смех, и кто-то, не выдержав: — Вы говорите та?к, точно — у меня дома ребенок. Подруга подождет. — Я, про себя: — Черта с два! Подошел сам Кузмин. — Останьтесь же, мы Вас почти не видели. — Я, тихо, в упор: — М<ихаил> А<лексеевич>, Вы меня совсем не знаете, но поверьте на слово — мне все верят — никогда в жизни мне так не хотелось остаться как сейчас и никогда в жизни мне так не было необходимо уйти — как сейчас. М<ихаил> А<лексеевич> дружески: — «Ваша подруга больна?» Я, коротко: Да, М<ихаил> А<лексеевич>. — «Но раз Вы уж все равно уехали…» — «Я знаю, что никогда себе не прощу, если останусь — и никогда себе не прощу, если уеду…» — Кто-то: — Раз все равно не простите — так в чем же дело?
— Мне бесконечно жаль, господа, но…
_____
Было много народу. Никого не помню. Помню только К<уз>мина: глаза.
Слушатель: — У него, кажется, карие глаза?
— По-моему черные. Великолепные. Два черных солнца. Нет, два жерла: дымящихся [905]. Такие огромные, что я их, несмотря на близорукость, увидела за сто верст, и такие чудесные, что я их и сейчас (переношусь в будущее и рассказываю внукам) — через пятьдесят лет — их вижу. И голос слышу, глуховатый, которым он произносит это: «Но та?к — похоже…» И песенку помню, которую он спел, когда я уехала… — Вот.
— А подруга?
— Подруга? Когда я вернулась, она спала.
— Где она теперь?
— Где-то в Крыму. Не знаю. В феврале 1916 г., т.е. месяц с чем-то спустя, мы расстались. Почти что из-за Кузмина, т.е. из-за М<андельшта>ма, который не договорив со мной в Петербурге приехал договаривать — в Москву. Когда я пропустив два (мандельштамовых) дня, к ней пришла — первый пропуск за годы — у нее на постели сидела другая: очень большая, толстая, черная [906]. — Мы с ней дружили полтора года. Ее я совсем не помню, т.е. не вспоминаю. Знаю только, что никогда ей не прощу, что тогда не осталась.
14-го июня 1921 г. — Вхожу в Лавку Писателей, единственный слабый источник моего существования [907]. Робко, кассирше: — «Вы не знаете: как идут мои книжки?» (Переписываю, сшиваю и продаю.) Пока она осведомляется, я pour me donner une contenance {119}, перелистываю книги на прилавке. Кузмин: Нездешние вечера [908]. Открываю: копьем в сердце: Георгий! [909] Белый Георгий! Мо?й Георгий, которого пишу два месяца: житие. Ревность и радость. Читаю: радость усиливается, кончаю — <пропуск двух-трех слов>. Всплывает из глубины памяти вся только что рассказанная встреча.
Открываю дальше: Пушкин мой! все то, что? вечно говорю о нем — я. И наконец Goethe, тот, о котором говорю судя современность: Перед лицом Goethe [910] —
Прочла только эти три стиха. Ушла, унося боль, радость, восторг, любовь — всё, кроме книжки, которую не могла купить, п<отому> ч<то> ни одна моя не продалась. И чувство: О, раз еще есть такие стихи!
Точно меня сразу (из Борисоглебского пер<еулка> 1921 г.) [911] поставили на самую высокую гору и показали мне самую далекую даль.
_____
Внешний повод, дорогой М<ихаил> А<лексеевич>, к этому моему письму — привет, переданный мне от Вас г<оспо>жой Волковой [912].
_____
(Письмо оставшееся без ответа.)
Впервые — Полякова С. стр. 110–114. СС-6. стр. 207–211. Печ. по HCT. стр. 32–35 (письмо, «написанное в тетрадку»).
О получении письма Цветаевой Кузмин сделал запись в начале июля в дневнике за 1921 г. (Минувшее. Ист. альманах. 13. М.; СПб.: Athentum; Феникс, 1993. стр. 467). Отличается ли текст «записанного в тетрадку» письма Цветаевой от текста письма, полученного Кузминым, нам неизвестно (последнее, по-видимому, не сохранилось).
Публикуемое письмо являет собой как бы прообраз очерка «Нездешний вечер», написанного в 1936 г. и посвященного памяти М.А. Кузмина. В письме, как и в очерке, описывается история знакомства с Кузминым на петербургской квартире известного судостроителя А. Каннегисера.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК