22

В 1978 году Ю.М. полагал, что жить ему осталось шестьвосемь лет. Но несмотря на такую пессимистическую оценку собственной судьбы, несмотря на атмосферу гонений и травли, он считал своим долгом подбадривать других, не показывать им, что сам испытывает. Он должен «будить» их, прибавлял он, вспоминая образ героя повести Владимова «Три минуты молчания». В повести есть сцена, когда корабль тонет, а матросы от нечеловеческой усталости засыпают. Так случается в самые трагические минуты. Тут появляется некто (в повести он назван нецензурным именем), кто всех будит, спасая тем самым им жизни. Вот такой видел Ю.М. свою роль в жизни.

В 1979 году готовился в Москве к выходу том «Литературного наследства», посвященный А. Блоку. Зара приехала в Москву вместе с Ю. хлопотать о томе, редактором которого она, кажется, была. Палиевский[105] выбросил, после рецензии Тимофеева[106], Юрину статью о «Двенадцати» Блока. В рецензии Тимофеев писал, что статья интересная, но годится больше для сборников типа «Контекст», которые тогда выпускал Институт мировой литературы, а не для юбилейного тома. Такою ценой в сборнике осталась бы статья И. Правдиной[107] и другие. Зара готова была даже снять и некоторые свои материалы ради Юриной статьи (как она благородно не раз это делала в их Тартуских трудах). А Зильберштейн[108] уговаривал ее не делать этого, мол, бесполезно. И добавлял в качестве «утешения»: «Даже если целый том не выйдет, тоже никто не заметит». Его реплики очень верно обрисовывают ситуацию, которая, как в зеркале, отражает реальность жизни крупных ученых: постоянные битвы с ветряными мельницами.

Кто приводил их в движение? Зачем, кому это было надо?

В январе 1980 года я получила от Ю.М. лаконичное, но трагическое письмо[109]; он сообщил, что вынужден уйти на другую кафедру. Отняли то, что создавал своими руками тридцать лет. В 58 лет надо было все начинать сначала. «Даже весело!» – печально заключал он. С той же легкостью, с какой его отставили от заведования кафедрой несколькими годами раньше, «чтобы ему, ученому, можно было сосредоточиться на научной работе», – теперь громили это его детище – созданную им кафедру[110]. Настали, как рассказывал он мне, приехав в марте этого года в Москву, ждановские времена: рылись на кафедре в рабочем столе у Зары в ее отсутствие и выяснили, что в ее личном плане вычеркнут Шолохов, а вместо него вписан Мандельштам. Это и подтолкнуло решение комиссии о переводе Ю.М. и Л. Вольперт[111] на другую кафедру. Бедный Ю.М.! Как неприятно ему было говорить об этом. «Если бы не девочки, не Лешка, не ты, ничего не держало бы меня на этой земле», – сказал он мне тогда. Даже работа не волновала его, как прежде: силы уходили. Бесполезно было и спрашивать, как помочь ему; я знала, что ничего не могу, а все же спрашивала. Ответ его был неизменен: «Ты – будь». Это и был наш мир, тот мир, «где жили мы с тобою»…[112]

К счастью, характер у Юры был такой, что он умел забываться и, несмотря на все неприятности, – радоваться. Так было на нашей университетской встрече летом того же 1980 года, где он, по его выражению, «гусарил», будто жизнь вокруг была сплошным праздником. Так же радовался он, когда его провожали аплодисментами учителя в Таллине. Его лекция в Учительском институте была о том, как преподавать литературу в школе так, чтобы ученикам не было скучно. Оказалось, что в Таллине работает много его учеников, и это подняло его дух; какое-то время ему казалось, что интерес студентов к серьезной науке падает: им легче было написать в две недели диплом по методике, чем долго и напряженно работать[113]. Юра любил лекции, любил быть Учителем и продолжал учить, пока силы позволяли, до конца. Лекции были его воздухом, его отдыхом, его жизнью.

Непросто складывались отношения у меня в доме. Чувство вины перед мужем угнетало меня, а положение было безвыходным. Если бы я даже решила расстаться с мужем вопреки его желанию, это наложило бы на Ю. определенные обязательства, чего допустить я тоже никак не могла. Следовательно, все шло по-старому. Но на такую жизнь уходили мои физические и душевные силы. Я начала болеть. Определили полное истощение нервной системы, что, как известно, трудно поддается лечению.

После каждого визита Юры в Москву я, как правило, болела больше двух недель, не могла работать. Начались больницы, но сроки, когда я себя чувствовала прилично, все сокращались, через короткое время после лечения я опять теряла силы, и все начиналось сначала: высокое давление, бессонницы, мигрени. На время Юриных приездов я изо всех сил старалась быть «прежней», то есть бодрой, готовой ездить с ним по его делам, встречаться, когда ему удобно, и т. д. При этом вести дом (что всегда входило в мои обязанности) так, словно ничего не происходит. Главное, надо было дать Ю. тот покой и отдых, ту тишину, ту теплоту, которые ему были так необходимы.

Юра видел, что я сдаю все больше и больше. Понимая причины, сокрушался ужасно, что ничего не может поделать. Говорил, что он трус, что испортил мне жизнь, что вот мне бы «любить Андрея Дмитриевича»[114], а не его. Я же ни минуты не считала и не считаю, что он испортил мне жизнь; напротив, безмерно ее украсил.

Об этом я постоянно твердила ему.

И все же после его отъезда я опять в буквальном смысле валилась с ног и доходила до того, что желала, чтобы он разлюбил меня, чтобы я осталась одна. Иной раз мне казалось, что, верно, сама разлюбила, если так ужасно, безнадежно устаю. Проходили эти состояния только тогда, когда нам удавалось хоть несколько дней побыть вдвоем – в Кемери ли, в Ленинграде ли, или, редко, в Москве. Так мы и жили, по мере сил «держа» друг друга.

И вдруг все резко изменилось. В июне 1981 года свалился с тяжелым инсультом мой муж. Он занимался вольной борьбой, и во время тренировки была зажата артерия на шее, что привело к инсульту.

Две недели он был без сознания, и врачи считали, что не выживет. В это критическое время Юра приехал из Ленинграда мне помочь: две недели жил у меня, каждый день ходил со мной в больницу, покупал продукты для больного, утешал, как только мог и умел. В это время у меня жила и дочь, оставив на мужа пятимесячного младшего сына. Уехав же, Юра часто писал письма, очень меня поддерживающие. И какие только аргументы ни находил, чтобы обнадежить, убедить, что все как-нибудь образуется. Чтобы был понятен ход событий, нужно сказать несколько слов об обычных советских – непривилегированных – больницах восьмидесятых годов. Врачи попадались и знающие, и хорошие специалисты, но без тщательного ухода, одними лекарствами, они мало что могли сделать для спасения жизни после обширного инсульта. А ухода как раз и не было. В отделении для парализованных не только не имелось никаких приспособлений, чтобы переворачивать тяжело больных для предупреждения пролежней, но не было даже инвалидных кресел, не было лифта. Пациенты лежали в полной неподвижности, а те, кто начинал понемногу шевелиться, всей тяжестью парализованных тел висли на родственниках. Никто не менял мокрых простыней, да простыней и не хватало, я приносила из дому свои, рвала на полосы, чтобы делать из них пеленки. Помню отчетливо такую картину: в палату няньки вносят тарелки со щами, ставят на грудь каждого больного и уходят. Через полчаса возвращаются, снимают нетронутые тарелки с неподвижных тел: обед закончен. Если у больного нет родственников, то некому и накормить. Сестры брали взятки, но это не помогало, рассчитывать на их уход не приходилось.

Так что я проводила в больнице целый день, уходя домой только ночью, чтоб поспать несколько часов. Обмывать, вытаскивать из-под парализованного тела мокрые простыни во избежание пролежней, клизмы, уколы, физиотерапию и массаж – все это пришлось быстро освоить. Хотя формального медицинского образования у меня не было, но некоторые познания в медицине имелись – в моей семье было много врачей, а интуиция подсказала остальное. Особенно трудно было поднимать и тащить на себе парализованное тело, когда муж начал делать первые шаги. Когда кризис миновал и ясно стало, что муж будет жить, ему стали давать одно экспериментальное, неопробованное лекарство – естественно, без согласия близких. Состояние мужа тут же резко ухудшилось. Наблюдая различные симптомы и сопоставляя факты, я поняла, что дело именно в новом лекарстве, и потребовала от врачей его отменить. Это вторично спасло его от гибели.

Не стану описывать два первых года после инсульта, скажу только, что жизнь моя абсолютно переменилась. Физические силы мои были к тому времени так малы, что я до сих пор не понимаю, как одна справилась со всем – не только спасла, но и выходила мужа, поставила его на ноги. Жизнь «на коротком поводке» сильно изменила меня. На какое-то время как бы ушел и Юра.

Помню, как весной 1982 года мне удалось пойти в Институт славяноведения послушать его выступление. Он тогда занимался вопросами организации мозга, полушарной асимметрией. Я сидела, слушала и ничего не понимала и не запоминала. Это не было «отключение» от радости слышать его голос, как иногда бывало раньше. Нет, тут было другое: голова не способна была ничего воспринять.

Я очень медленно приходила в себя и приноравливалась к новому укладу дома, где жизнь сосредотачивалась вокруг нужд лежачего больного. Приехала с Украины мама, чтобы отпустить меня на неделю отдохнуть. Я сообщила Юре, что еду в Кемери. Он, не помня адреса, но, как всегда, помня место, где ему хоть раз привелось быть, примчался на два дня меня утешать. Очень меня жалел и всячески успокаивал.

А через два года, в июле 1983 года, случилось еще одно несчастье: средний сын Ю.М. Гриша упал со строительных лесов церкви, которую расписывал. В результате перелом основания черепа, дрожательный паралич правой руки. Ужас и боль у Юры в доме. Инвалидность, растущая инфантильность, столь знакомая мне по мужу после инсульта. Горькое раскаяние и неизбежное ощущение вины у Юры. Он вспоминал, что ведь у Гриши трижды было сотрясение мозга, но кто обращал внимание на их последствия? Наши судьбы, как сказал Юра, оказались в некотором смысле зеркальными.

Потом он увидит зеркальность еще и в том, что они с Зарой, как и мы с мужем, останутся одни, когда младший сын Леша уедет из Тарту. Юра, как и я, жил теперь на «коротком поводке», а когда в 1984 году вырвался в Москву, то говорил мне, что не в силах улыбнуться. Я записала в дневнике, что в таком состоянии я его еще никогда не видела. Смотреть на него было больно.

Помнится мне одна с виду несущественная деталь, показывающая, до какой крайней степени усталости он дошел. Муж в это время был в санатории, и домоуправление, выполняя свою плановую разнарядку, не сообразуясь с тем, удобно это жильцам или нет, перекладывало у меня в квартире паркет. Квартира состояла из двух маленьких комнат, отделенных друг от друга коридорчиком в два метра. В большей комнате рабочие укладывают паркет, а в меньшей спит на диванчике Юра. Я сижу, как всегда, на полу, держу его руку, боясь шелохнуться, а он спит и не слышит стука молотков… Наверно, вот так на фронте он спал во время канонады.

А жизнь шла… У меня на работе к тому времени сместили прогрессивного директора Книжной палаты П.А. Чувикова. Вместо него прислали руководить книжным делом группу «комсомольских вождей», из тех, которым в принципе было все равно, чем руководить. Во главе Комитета по печати оказались люди, понятия не имевшие, чем занимается Всесоюзная книжная палата и каковы ее цели. Для оправдания высоких зарплат и постов им нужно было, однако, создавать видимость кипучей деятельности. На нас сыпались задания и распоряжения, не имеющие никакого отношения к делу. Только займемся одним, как тут же надо перебрасываться на что-то другое.

Чувиков, действительно заинтересованный в научной работе, еще как-то мог отбиваться от бессмысленных заданий. Новый же директор, напротив, чтобы угодить Комитету, соглашался на все. Я была руководителем сектора. Мой непосредственный начальник Е.А. Динерштейн, милейший человек, к которому мы все прекрасно относились, ни от чего оградить, защитить или отказаться, однако, не умел или не смел…

В 1983 году издательство «Книга» выпустило «Словарь издательских терминов». Я была руководителем авторского коллектива словаря. Статьи, которые писала, проходили с трудом. Помню, что показала Ю.М свою статью «Актуальные проблемы терминологии книговедения и книжного дела», напечатанную в 1984 году. Просила его поправить, но он только отмахнулся: нечего тут, мол, и поправлять. Однако Юра много помогал мне[115]. Можно сказать, что начиная с 1984 года Юра включался во все мало-мальски серьезное, что мне приходилось делать на работе. Это не касалось терминологии, моей специальности. Но задания бывали самые разные: то надо было разработать принцип издания собрания сочинений, то ведомственных изданий; приходилось решать и текущие проблемы книгоиздательства. Ю.М. знал все. Он часто надиктовывал мне три-четыре-пять страниц. Давал идеи, указывал литературу, где можно было поискать. А самое важное – давал направление. Остальное я могла доделать сама, написав два-три листа с примерами из практики и сделав обобщения. Не стану писать об этом подробно, скажу только, что в тех тяжелых обстоятельствах, которые сложились у нас всех на работе, Юрина помощь спасала меня, ставила на ноги, но и учила тоже.

Да и раньше, когда мне приходилось писать программные статьи по терминологии, подготавливать словари и словники по книговедению, Ю.М. прочитывал их и давал свои замечания. Я уверена, что мой рост на работе произошел благодаря ему.

К 1985 году я наконец свыклась с уходом за парализованным мужем и, как мне казалось, оправилась после своего полубольного состояния. Юра и Зара, как ни тяжело было, тоже привыкли жить с «новым» Гришей. В том же году моя дочь осталась одна с двумя маленькими детьми, и хотелось сколько-нибудь помочь ей.