2–3 сентября 1993 года

Милая Фрина!

Получил твое письмо от 23.VIII.93 г. Письмо пришло очень быстро, так что даже возникла иллюзия того, что расстояние между нами сделалось несколько меньше. Мысль с жадностью ухватилась за эту иллюзию, а то ведь так далеко! Далеко во всем: в пространстве, во времени, в каждодневных впечатлениях. Я все еще лежу в больнице и диктую письмо моей сотруднице Владе Гехтман. У меня приближается срок, когда мне под местным наркозом будут вынимать трубку, торчащую сейчас «из кишок», и окончательно зашивать брюхо. Это будет большой шаг вперед. Сейчас я – как жук на ниточке, но общий наркоз мне категорически противопоказан. Мое душевное состояние лучше всего ты увидишь, если представишь себе кошку, которую за что-то должны наказать и замахнулись, а она сжалась, втянула голову и шею, зажмурила глаза и шипит. Однако в целом все достаточно оптимистично и, как говорил Панглосс, «все к лучшему в этом лучшем из миров»[554], или, как в одной из песен Галича:

Я в пивной сижу, словно Бог,

Даже зубы есть у меня[555].

Последнее – уже «не поэзия, а действительность», по выражению Гете.

Хватит обо мне. Ты не пишешь подробности о своей жизни и о том, что сейчас делает Марина. А меня интересуют всякие мелочи. Что касается серьезных сторон моей работы, то здесь мне очень трудно оценить их с минимальной объективностью. Я стараюсь привыкнуть к технике диктования, совершенно противоположной моему предшествующему жизненному опыту. Прежде в течение всей жизни у меня не было ограничений на время суток. Естественным было только такое разделение: днем – лекции (говорю), ночью – читаю и пишу. Голова работает по-разному, но без перерыва. А новые мысли приходят как в процессе говорения, так и в процессе писания. Теперь – распорядок иной: диктую в дневное время, в промежутке между часом и восьмью, ночью сплю или не сплю (без снотворного засыпаю только утром, а принимать снотворное не хочу и не люблю). Как правило, каждую ночь сопротивляюсь и мучаюсь, а под утро все-таки принимаю. В этом случае дрыхну потом до завтрака. Вот так, например, было сегодня. Потом идут «многие» события («событиями» сейчас сделалось все; одна из особенностей моей жизни в том, что «не-событий» вообще, в принципе нет; сесть к столу – событие, лечь, встать, продиктовать письмо, обдумать мысль – все события, и все одинаково тяжело, и в равной мере вызывает усталость). Поскольку я диктую, письмо как бы открыто для обсуждения, и сейчас очень милые и дружественные мне люди сделали мне замечание, что письмо слишком жалобно. Замечание, конечно, справедливое, хотя, может быть, тактичней было бы его не делать. Извини, действительно, я невольно совершаю такую ошибку: ты ведь, кажется, играла на пианино и знаешь, что, когда играешь публично, невольно несколько сильнее нажимаешь на педали, а привычка концертировать на рояле в зале вырабатывает подчеркнутое педалирование. То же самое, когда шепот заменяется письмом, а письмо делается через третьи лица: невольно педалируешь, все становится драматичнее, мелкие неблагозвучия превращаются в трагедии, а когда их в трагических выражениях продиктуешь, они как бы и становятся трагедией. Тон, которым говоришь, вливается в реальность, о которой говоришь, и потом они вспоминаются вместе. А если все это отбросить и постараться вернуться к сути, то, конечно, тяжело (а кто сказал, что должно быть легко?). Но все же хорошо, и спасибо за то, что было, и за то, что еще будет.

Поцелуй Марину. Пиши мне.

Всегда и неизменно твой Юра[556]