23

После всего пережитого и Юра, и я чувствовали себя очень уставшими. Уже не хватало сил ни на долгие прогулки, ни на поездки за город. Можно было только вспоминать, как чудесно мы лет десять назад провели время в Дубровицах, когда Юра знакомил меня с имением Дмитриева-Мамонова. Как бродили по осеннему лесу в Монино[116], где сохранилось имение петровского Брюса. Даже слепни, мучившие нас, пока шли по лесу, вспоминались теперь почему-то с нежностью. Воспоминания не были горькими, все еще было хорошо, только деваться нам было совершенно некуда. У меня дома – больной парализованный муж. В доме Б.А. Успенского, где подросли сыновья, стало очень тесно, и Ю.М. теперь останавливался у его матери Густавы Исааковны, давно уже не выходившей из дома. Она его любила и старалась принимать как можно лучше, но он видел, что ей это тяжело, и при своей деликатности не хотел затруднять ее. Таким образом, в Москву Юра приезжал все реже.

Мы с ним отмечали, как все вокруг нас старятся, сгибаются под грузом постоянной усталости. Помню, что и я иногда стала жаловаться ему, что сил нет, когда он звонил из Тарту. Он прекрасно понимал меня, но говорил, что нам нельзя уходить: «Мы подпорки и держим других». О себе же говорил, что всегда и везде чувствует себя стариком, что со мною еще бывает иногда весел и улыбается, а дома мрачен, может не улыбаться неделями. Но, опять-таки, стоило нам побыть вместе хотя бы несколько часов, как мы забывали о горестях, и смеялись, и шутили. Никогда не покидало Ю.М. убеждение, что нам много дано: «с походом и пароходом». Эта присказка осталась у него с тех давних времен, когда в голодные годы его, как он выражался, «лихая» мама повезла всех своих детей откармливать в Крым. Мужик на рынке, что-то ей отвешивая, приговаривал, что дает «с походом и пароходом».

Да, мы еще держались, и Юра говорил: «Голова полна идей и замыслов, а старое тело так быстро выматывается!» Способность к творчеству была для него определяющей: сильнее всего Ю.М. боялся, что «откажет голова». Как Пушкин, он боялся безумия. Помнил – хотя говорил об этом редко, – как, почти потеряв разум, в течение двух лет умирала его мама.

Кажется, еще до 1985 года он позволял себе выпить водочки, хотя врачи ему и запретили это. Выпить Юра любил, и я, шутя, называла его старым пьяницей, а он поправлял: «Старый. Пьяница».

В 1984 году Ю. привез мне сборник Мичиганского университета «Semiosis», в котором вдовой Р. Якобсона была посмертно опубликована статья ученого, рассказ-комментарий к стихотворению Маяковского «Товарищу Нетте». Статья начиналась такими словами: «Прозорливый до ясновидения Ю.М. Лотман дал в своем недавнем труде (Роман Пушкина “Евгений Онегин”) образцовый комментарий не только к сложнейшему из пушкинских творений, но и заодно, и в первую очередь, к методам и задачам комментирования».

12 ноября 1984 года Ю.М. вернулся из Венгрии, где успешно, даже триумфально, выступал с докладом о культуре XVIII века, который за одну ночь переподготовил на французском языке. Вернувшись, сделал блестящий доклад о русском романе в Пушкинском музее в Москве на конференции «Мир Пиковой Дамы». Кто только не пришел на его доклад! Как обычно, он привлек цвет московской интеллигенции.

Но по-прежнему, несмотря на общее признание, Юре продолжали чинить препятствия, мешая ему реализовать свои замыслы. Так, работая в ЦГАОРе[117] и перечитывая письма Лунина из Сибири, написанные по-французски, Ю.М. задумал составить антологию русских писателей, писавших на французском, – «Французский Парнас русских писателей». Он с увлечением работал, готовя книгу для издательства «Прогресс». Но там испугались текстов Чаадаева. Полтора века назад их автора объявили сумасшедшим. Теперь главный редактор советского издательства отказывался включить эти тексты в планируемую Ю.М. книгу. Ю.М. при мне звонил главному редактору «Прогресса» и сказал ему буквально следующее: «Наша квалификация не позволяет нам подписаться под текстами, где не будет Чаадаева». Не пойдя на компромисс, они с Розенцвейгом[118] забрали книжку из издательства.

В 60-е годы Ю.М. воспринял вторжение советских танков в Чехословакию как личное несчастье; в 80-е у него болела совесть за развязанную советским правительством войну в Афганистане. Провоевавший четыре года на фронте и имевший много наград за храбрость, Ю.М. считал, что в Афганистане убивают и его именем.

В 1985 году Ю.М. звали печататься в «Огоньке». Было это за год до прихода туда знаменитого редактора Виталия Коротича, сделавшего «Огонек» рупором гласности и перестройки. Ю.М. прочитал статью Стаднюка в «старом», еще официозном «Огоньке». Она объясняла расстрелы советских военачальников в 30-е годы… белогвардейским заговором. Ю.М. твердо сказал в редакции: «Я ознакомился с материалами “Огонька” и, к сожалению, ничего в таком роде дать вам не смогу».

* * *

Мне казалось, что с иссякающими физическими силами уходит и наша любовь. Я писала об этом в своих дневниках с сердечной печалью. А Юра, раздумывая о нашей ситуации, не раз замечал, что ситуация не направлена против нас лично, что это энтропия, общий хаос – против всех.

На моем письменном столе в Канаде стоит наша с ним последняя фотография: мы на юбилейной встрече с однокурсниками в Ленинграде в июне 1985 года. Только, кажется, мы с Юрой одни и улыбаемся на ней. Он, как всегда, в центре и меня держит рядом с собой. Это наша с ним последняя встреча в любимом городе нашей юности. Юра настоял, чтобы я села рядом с ним, за один стол с его группой. Настроение было хорошим. Мы сбежали до конца вечера. Были белые ночи, и пошел теплый июньский дождь, любимый нами. И назавтра мы гуляли по городу. Было тихо, тепло, и не думалось ни о чем печальном. Ю.М., как всегда, рассказывал мне о своих замыслах. Он тогда написал важную, как ему казалось, статью – «“Фаталист” и проблемы Востока и Запада в творчестве Лермонтова»[119].

Ю.М. говорил, что Андроников[120] привнес в жанр исследований о Лермонтове несерьезную, развлекательную струю, и теперь принято писать, как он выразился, в духе «Тайн Н.Ф.И.»[121]. Написанная статья имела для Ю.М. принципиальное значение. Но то, что мы принимаем за классику, за устоявшиеся идеи Ю.М., требовало от него раздумий. Написав статью, он не был уверен, что дает правильную оценку Лермонтову. Выражал Ю.М. свои сомнения таким образом: «Не знаю пока, не хрюканье ли это». На военном жаргоне времен Великой Отечественной хрюканьем называли звук, который издавал летящий мимо цели снаряд.

Из Ленинграда мы вместе возвращались в Москву. Было грустно, казалось, что что-то безвозвратно потеряно. Появились в наших разговорах какие-то новые ноты. «Мы ведь не только муж и жена. Мы и душой очень близкие люди», – повторял Юра. И снова – раздумья о смерти. Хотя он не верил в Бога, но часто мыслью обращался к тому, что будет за последней чертой. Говорил, что не боится смерти, что ушло детское «значит, никогда больше?», а появилось что-то космическое: не боится чувствовать себя атомом, который станет землею. Говорил, что иногда воображает себя маленьким огоньком, и очень счастливым. Тогда же сказал, что будет завещать не говорить о нем речей на панихиде.