25

В феврале Юра с Зарой поехали в Мюнхен, воспользовавшись премией Гумбольдта. Они должны были там прожить десять месяцев. Главная цель, как я уже говорила выше, была операция Зары[125]. Я писала ему в Москву до востребования. Мои письма из Москвы почему-то пропадали, что причиняло Юре тоску и беспокойство. Последнее письмо от Юры пришло, датированное 9 мая 1989 года, а потом – ни строчки!

И тут вдруг – как снег на голову! От племянницы Наташи узнаю, что Ю.М. перенес операцию. Госпитализировали с инсультом, а обнаружен рак! Удалена почка, но теперь поправляется! Значит, давно мучившие его «почечные колики» оказались раковой опухолью, не диагностированной в России…

Осенью 1989 года мы с мужем снова должны были ехать в Канаду. Туда мне пришли от Юры два таких больных письма! Он писал, что возвращается к жизни, что интеллект не пострадал, что «верный друг Зара спасла его»[126]. Как только мы вернулись в Москву (в ноябре), я звонила в Ленинград, но узнать детали не удалось. Подробности, и особенно прогноз, я узнала от жены А. Осповата Лины. Она обещала передать Ю.М., что я звонила.

Мне ли не знать, что делает инсульт с человеком! Юру задело не очень сильно, гораздо опаснее был прогноз с метастазами. Вероятно, немецкие врачи спасли ему жизнь, продлив ее еще на четыре года.

Вернулись Юра и Зара назад в Москву 30 ноября и завтра же должны были ехать в Тарту. Юра позвонил мне вечером по приезде. Голос был слаб, непривычен, не его голос. Я чувствовала, что он совершенно не свободен. Позже это объяснилось: Зара не отпускала его от себя ни на минуту – в результате инсульта он потерял боковое зрение, и она, естественно, боялась за него, особенно в Москве.

Верный себе, Ю.М. не уступил ни инсульту, ни раку и продолжал работать. Еще до болезни он задумал провести в Тарту конференцию, посвященную 200-летию Французской революции, и осуществил задуманное. Не только сделал свой доклад, но еще и провел прения по докладам коллег. Планировал также турне по Европе с чтением лекций.

Иногда звонил мне в Москву. Если попадал на моего мужа, спокойно разговаривал с ним. Мне передавал приветы от Зары, просил прислать ей какое-то лекарство. Звонила и я. Если Юры не было дома или он не мог подойти, я разговаривала с Зарой, которая охотно и подробно рассказывала мне, как Юра себя чувствует.

19 февраля 1990 года я впервые увидела Юру на экране телевизора. Прошел год с тех пор, как мы виделись в последний раз, и, боже мой, как он переменился! Как осунулось его лицо, как весь он похудел и постарел! Я глядела не него и тихо плакала: увидеть его на экране – тоже свидание!

Время было переломное. Еще год, и строй, погубивший миллионы жизней, рухнет; СССР развалится, уйдет в небытие. Ю.М. слышал «гул времени», предчувствовал катаклизмы, назревающие внутри общества. Непримиримость, ненависть, православный национализм, монархизм, антисемитизм (стоит вспомнить общество «Память») – все то, что долго сдерживалось диктаторским режимом, теперь беспрепятственно выплескивалось наружу, определяя тон жизни и стиль общения людей.

Обращаясь с экрана к миллионам сограждан, этот больной, на грани последней черты человек призывал к взаимной терпимости, основанной на уважении иного, не совпадающего с твоим, мнения. «Различие в природе – данность, – говорил он. – Люди должны быть различны и имеют право думать по-разному. Если бы все были одинаковы, – как если бы все были однополы, – это была бы катастрофа. За инакомыслие нельзя мстить, нельзя проливать кровь, нельзя отвечать насилием на насилие».

«Мы все на одном корабле, – говорил он. – И или нам плыть вместе, или тонуть». По сути, он проповедовал нравственные основы создания нового общества на новых, почти не испытанных Россией, демократических началах.

Зимой Юра вновь начал читать лекции: шесть часов в неделю. Многочисленные мелкие инсульты убили в нем способность к чтению и письму, и теперь на лекциях единственным подспорьем ему была феноменальная память.

Зимой же Юра с Зарой посетили Бельгию. Летели из Ленинграда; увидеться нам не удалось, но Юра звонил по телефону и снова уговаривал меня ехать в Канаду, говорил, что все будет хорошо, что не надо бояться, а надо сказать себе: так изменилась жизнь…

Я наконец решилась. Отъезд в Канаду был назначен на октябрь, и я поехала в Ленинград проститься с друзьями, проститься с любимым городом.

15 апреля 1990 года поездом из Таллина поехала в Тарту, чтобы проститься с Юрой. Опасалась, что это последняя возможность его увидеть.

Юра встретил меня на вокзале с фрезиями в руках. Квартира их на Лаулупео показалась мне мрачной, темной. Светлым был только кабинет Юры. Я пробыла в нем так мало времени и так жалею об этом. Поставила фрезии в вазочку в Юрином кабинете, посмотрела на полки с книгами, на его машинку на низком журнальном столике, на кресло… И вышла. Почему? Зачем? Старалась быть с Зарой, чувствовала себя неловко. А теперь вот жалею, что не задержалась подольше в его кабинете. Пришли Леша с Мартином и Кая с Алиной. И с ними не поговорила. На кухне студент (а может быть, аспирант) топил печку. Зара работала в своей комнате. Юра как-то очень решительно и даже, мне показалось, резко сказал ей: «Мы с Фриной пойдем погулять». И мы с ним около часа погуляли в парке, который, так мне показалось, начинался у самого дома. Когда вернулись, Мартин все так же играл в песке возле дома, Алина тихонечко лежала на кровати в комнате Зары, а Зара по-прежнему работала. Я была смущена, что-то перекладывала из своего ужасного чемодана в подаренный мне Юрой лучший, а переночевав, даже что-то забыла у них из своей одежды (невиданное для меня дело!). Юра потом с кем-то послал мне забытую вещь в Москву.

Зара опять рассказывала мне подробности болезни Юры, как все это было в Мюнхене: Юра не сознавал, где он. Ему казалось, что это война, что он попал в плен к немцам. Зара говорила, что теперь, когда поняли, как он болен, сделали его, наконец, членом эстонской академии, и что в Бельгии он получил звание профессора Honoris causa.

Я думала, что не увижу больше Юру, но судьба дала нам еще один шанс повидаться. Летом Юра с Зарой отправились на съезд славистов в Лондон. Возвращались из Англии через Москву, и я навестила их у Осповатов. Юра выглядел хорошо, гораздо лучше, чем до операции. Меня только поразило благостное, несвойственное ему и так знакомое мне после инсульта мужа выражение лица. Осповатов не было в городе, еды в доме тоже не было; помнится, мы втроем пили чай с колбасой. Я принесла виноград и конфеты. Зара сказала: «А, такие я как раз люблю!». Зара любила сладкое, но у нее был диабет и конфеты ей есть было нельзя, но Юра не среагировал.

Юра делился новыми планами: организовать в университете русский факультет для студентов из трех балтийских республик, учить семиотике иностранных студентов – зарабатывать валюту. Об Англии говорил мало. Сказал, что его доклад квалифицированно могли бы судить человек пятнадцать, но они заняты своими проблемами. В ту же встречу Зара рассказывала мне, как Юра болен, как не помнит, когда и какие надо принимать лекарства, как ей с ним трудно. И все приговаривала: «Вы же знаете Юру! Вы можете его уговорить». У меня именно тогда появилось необъяснимое чувство, что она каким-то образом передает его мне. Когда я узнала о ее смерти, ощущение, что она чувствовала свою близкую кончину и как бы завещала мне заботиться о Юре, перешло в уверенность.

Оказалось, что в Англии у Юры украли портфель с бритвой и «Семиотиками». Нужен был портфель, и надо было добыть какие-нибудь сумки, – подарки, купленные в Англии, переложить было некуда. Мы с Юрой отправились покупать сумки в кооператив, а портфеля, конечно, достать не могли. Я вспомнила, что у меня остался один от мужа. Решили взять такси, ехать ко мне за портфелем.

Дома отдала Юре портфель и остававшуюся у меня писчую бумагу. Отдала ненужные мне теперь – в связи с отъездом в Канаду – научные книги. Пусть Осповат отдаст своим студентам. Побыли у меня недолго. Зара звонила, сказала: «Если он с вами, я не беспокоюсь». Юра роптал, что Зара мучает его опекой, не дает выздоравливать самостоятельно. Я, как всегда, напоила его чаем. Он отдохнул у меня немного, и мы опять, в последний раз, слушали нашу любимую музыку. Как и двадцать два года назад, говорил мне самые родные, самые теплые слова любви… всячески ободрял, просил не уходить в прошлое, а еще жить, путешествовать, когда окажусь в Канаде. Не позволял мне думать и говорить, что видимся в последний раз. Неожиданно сказал, что, может быть, был не прав, отвергнув меня в 1949 году, что теперь-то понял, что мы могли бы прожить вместе очень счастливую жизнь. Ведь не поссорились же за двадцать два года ни разу.

И, в который уж раз, говорил, что завершил какой-то этап, что переходит теперь к новому. Книжку о культуре XVIII века, которую надиктовывает Заре, он закончит быстро, осталось всего листа четыре. Но чтобы все успеть, ему нужно лет пять-шесть. Уверял меня, что немецкие врачи дают ему еще десять лет жизни. Обманывал, обманывал меня специально, теперь-то я знаю это, а тогда так хотелось верить ему! Ему, а не Лине Соломоновне, сказавшей мне правду, что жизни всего два-три года… И опять о главном – что смерти не боится, что это как длинный-длинный коридор. Идешь и по очереди снимаешь одежки. В конце – последнюю. Не оглядываться и не жалеть одежек.

И когда я посадила Юру в такси и он уехал, я – чудо из чудес! – как долгие-долгие годы, опять чувствовала себя защищенной, спокойной, не боящейся жизни.

Это и было нашим прощанием.

Последнюю короткую встречу даже нельзя считать свиданием с ним. 24 сентября я встречала его и Зару на вокзале. Они приехали в Москву перед своей последней поездкой в Италию на операцию Зары. Назавтра я еще раз пришла к Осповатам. Волновалась так, что по дороге упала, пальто выпачкалось в грязи. (Потеряла сознание от волнения, что со мной случалось в жизни и раньше.) У них была суета, все время приходили какие-то люди. Поговорить нам с Юрой не удалось. Потом они с Зарой проводили меня до метро. В первый раз – за двадцать два года! – Юра не оглянулся, когда я вошла в метро. Медленно, под руку с Зарой, Юра прошел мимо, как проходят тени. Зара как бы уходила в небытие. Она скончалась всего через месяц после этого последнего прощания.

Ни его, ни Зары я больше уже не увидела.

5 октября 1990 я вылетела с мужем в Канаду.

25 октября 1990 – трагически, на пятый день после вполне успешной операции по замене сустава в бедре, неожиданно скончалась Зара.

«Фрина, пожалей и помолись обо мне. Зара умерла после операции в Италии» – вот начало Юриного письма[127], в котором сообщал он мне о несчастье.

Если бы я знала предначертанный ход событий, я, конечно, никуда бы не уехала.

Когда-то Юра говорил мне: «Когда умру, обе пойдете за гробом. Я эгоист, хочу умереть первым». Я уверена, что Юра знал, сколько ему отпущено, потому готовил Зару к своей смерти.

«Себя-то не приготовил», – писал[128]он мне в Канаду.

Трагичны его письма последних трех лет жизни. Юра писал, что новой жизни не понимает, что живет прошлым. Что не нужен детям и внукам, что совершенно одинок. Невозможно поверить, что он радовался больнице, потому что там была горячая еда. Да, много раз раньше он говорил мне, что в старости остается только работа. Но разве он мог знать, что его дети, внучки, невестки, Пирет, которую он обожал, не найдут для него времени, оставят его умирать одного? По-прежнему просил меня врастать в новую жизнь, и, как я ни просила его, не позволял мне приехать: «Этой жертвы я принять не могу. Невозможно думать, что будет с тобой здесь, если я умру»[129]. А мне все равно нужно было приехать, несмотря на его запрет: помогать, жалеть, держать его руку, когда были боли…

В 1991 году Юра прислал мне две последние свои фотографии. На одной из них он стоит у себя в кабинете с книгой в руках. На другой – он на фоне «пушкинского уголка» своей библиотеки. Состарившийся, весь седой, как-то даже ниже ростом. Но твердой рукой на обороте первой фотографии пишет: «Я теперь такой». И я внутренне слышу его твердый голос. Я знаю этот его голос: когда надо принять как безусловную данность то, что происходит не по его воле. Инсульт лишил его возможности читать и писать, но все же, как ни трудно, он сам пытается написать мне письмо: «Воображаю, как… при твоей грамотности тебе тяжело читать письмо, полное ошибок. Прими как есть».

С той же твердостью он решил не сообщать мне, что умирает, обещав приехать за год до смерти. Верил, что мы еще увидимся на этой земле.

Когда я уезжала в Канаду, то казалось ясным, что болезнь изменила Ю.М. необратимо. Я не совсем отдавала себе отчет в том, что перемены вызваны сузившимися возможностями, непривычной для него зависимостью от других. Но жизнь в чужой стране изменила и меня. Думаю, этого не понимал и Ю.М., все еще обращаясь ко мне прежней… Та моя жизненная сила, которую он призывал отдать дочери, покидала меня.

Оказалось, что так называемая спокойная жизнь, без угроз, без хаоса, вполне, по моим меркам, благополучная, то есть дающая то «коренное благополучие», которое одно, как Юра думал, и есть важнейшее, – оказалось, что всего этого недостаточно для душевного равновесия. Полное отсутствие друзей, знакомых, привычных занятий сказывалось… Но я не сдавалась: учила язык, пыталась наладить хоть какие-то знакомства, посещала курсы в университете, даже подготавливала выступления по музыке, занималась плаванием, физическими тренировками, читала, слушала музыку, старалась. Именно тогда я осуществила свое желание и поселилась в отдельной от мужа квартире. Мы жили рядом, и я по-прежнему помогала ему, но теперь имела возможность отдыхать. Муж к этому времени достаточно восстановился и даже ездил с олимпийской канадской командой по вольной борьбе смотреть соревнования в Нью-Йорке.

Я боялась, что Юра, перенесший инсульт, из солидарности осудит мое решение. Он его одобрил безусловно. Написал мне[130], что имею на это право, что стоит того, если такой ценой куплю себе покой. Про себя я думала, что обрадую его. Видимо, так оно и было. Когда Ю.М. исполнилось семьдесят лет, он, после смерти Зары, не хотел широко эту дату отмечать, я послала ему ко дню рождения из Канады посылку с продуктами. Я знала по его письмам, как плохо в 1992 году обстояло дело с продуктами в только что добившейся независимости Эстонии, а мне так хотелось его, больного, хоть чем-то обрадовать!

И все же письма Юры я читала как-то странно, многого не понимая. (Разумеется, речь идет о письмах до его последних месяцев, до лета 1993 года.) Его приписки с неизменно нежными уверениями я приписывала болезни и не обращала на них внимания, а его поездки в Венесуэлу, в Прагу мне казались как бы развлекательными, и я сокрушалась, что ко мне в Канаду ехать не рискует. Да, признаюсь, что думала именно так. Боже, боже, как я была неправа! Так мы и жили, не очень понимая друг друга… через океан.

Он жаловался мне в письмах, что не может читать, а вынужден слушать, как ему читают. Диктуя, не имеет возможности перечитать текст, не видит, как связаны части… Именно так, надиктовывая, он создал свой завещательный труд «Культура и взрыв». Не помню, чтобы раньше он так сомневался в качестве своих работ, как в эти три года. Сравнивал себя с курицей, снесшей яйцо и кудахчущей от радости, что снесла что-то важное. То есть не был уверен при окончании работы в ее результатах.

Теперь, перечитав письма в Канаду, я так многое поняла. Мне открылось и то, как Юра тосковал по мне, как нуждался в моем присутствии, как делился со мной самым заветным: замыслами, настроениями, мыслями о жизни и смерти, о детях и коллегах. Пишет[131] мне, например, как тяжело пережил смерть В.И. Беззубова в 1991 году, что любил Беззубова, что тот был человеком смелым. Пишет, как навестили с Мишей одиноких старушек и как после этого у него сердце рвалось от жалости. Пишет мне отовсюду, где бывал: из Венесуэлы, из Швеции, после поездки в Прагу. А как заботится о моей дочери! В каждом письме: «Как Марина?» или «Ты мало пишешь о Марине».

Мужественно поехал снова в Италию. Поездка была ему нужна – Зара скончалась в Италии; пишет, что потом отпустило. Пишет об удачном докладе Миши в Норвегии, волнуется, что не успеет написать все, что задумал… И снова жалуется на одиночество, на то, что никому не нужен.

И опять за работу. Работа, работа, работа – о ней в каждом письме до самого последнего.

В апреле 1992 года он поехал в Ленинград заработать денег. Видимо, там его мучили сильные боли. Ему казалось, что у него рак печени или желудка, – так он писал мне оттуда. Но тамошние врачи уверили его, что ничего, кроме камня в печени, нет, что просто это изношенность организма. Мне писал, что поверил. Или писал так, чтобы утешить? Или врачи не сказали ему правды, как это заведено было в России?

Ю.М. всегда с трудом переносил физическую боль, панически боялся зубной боли, переживал, когда болело горло и садился голос («рабочий инструмент»). Боли измучивали его, а судьба заготовила ему тяжкий жребий: я знаю, какие у него могли быть боли при метастазах. Не изменявший своим понятиям о чести и хорошем тоне даже в критических ситуациях, Юра просил секретарш выйти из комнаты, когда приходилось терпеть боль. Сокрушаюсь, что меня там не было, что некому было держать его руку…

Юра принял решение прожить последнее отпущенное ему судьбой время свободно, в высоком, в пушкинском значении этого слова: отдаться творчеству – высшему проявлению жизни – и этим зачеркнуть все унижения, всю несправедливость, что пришлось ему вынести. И жил и работал до последнего дыхания. Внутренняя свобода, самостояние человека были определяющими чертами его личности. У него можно было отобрать кафедру, резать «живое тело» его книг и статей, распускать о нем чудовищные сплетни, одновременно хвастая его именем на Западе. Это было доступно властям.

Сломить его никто не мог.

Я так и не знаю, что он имел в виду, когда говорил о «сквозной книге» о культуре, которую хотел «оставить на своем столе» для публикации после смерти. Может быть, это «Культура и взрыв», которую Ю.М. сам считал итоговой? По счастью, ему довелось увидеть ее опубликованной, подержать в руках.

Но даже его многочисленные интервью в газетах, цикл лекций по телевидению, его направленно-просветительская деятельность, когда идеологические распри сотрясали Россию, его прощальная поездка в свободную Прагу, его завещательное письмо с мыслями о кафедре, смелый и очень успешный доклад в Москве, собравший всех его прежних друзей и коллег, – все это завершающий аккорд его мужественной и самоотверженной жизни.

Мне не дано было подняться до полного, скрупулезного понимания трех последних лет жизни Ю.М. Конечно, расстояние и время не сближали нас, но главное было в другом: двадцать два года он был обращен ко мне своим любящим сердцем, своей высокой, человечной душой и, продолжая жалеть меня, мне одной не писал о своем состоянии до самой смерти, не хотел, чтобы я умирала вместе с ним. Теперь я все это понимаю.

Гения нельзя мерить и судить обычными мерками. «Для того, чтобы рассказать о гении, который есть ведь некое чудо природы, надо самому быть им, или, по крайней мере, иметь способность вообразить его образ силой вчувствования» (о. С. Булгаков).

Булгаков же писал о Флоренском, что «настоящее творчество (…) суть даже не книги и слова, но он сам, вся его жизнь, которая ушла уже безвозвратно в век будущий».

Я хотела рассказать о том, что знаю о Юрии Лотмане, что дал он мне и кем был он в моей жизни.

Пусть малая моя лепта послужит воссозданию живых черт, живого образа того уникального явления русской культуры, которым был и навсегда останется Юрий Лотман.

25 марта 1997 года,

Монреаль, Канада

Я держу в руках книгу «Ю.М. Лотман. Письма», в которой им самим явлены «труды и дни», «поэзия и правда» его жизни. После прочтения «Писем» мне ясно, что мои, да и любые воспоминания – лишь слабый и несовершенный к ней комментарий.

20 июля 1997 года,

Монреаль