15

Наши жизни были слиты много лет, естественно, что мы постоянно делились заботами сначала о детях, потом и о внуках, вообще о наших семейных делах. Во времена, когда начался массовый отъезд интеллигенции на Запад и во многих семьях такая возможность обсуждалась, дети Юры не хотели уезжать без него, а он не мыслил своей жизни за границей. Семидесятые годы, время брежневского застоя, казались беспросветными, и Юра говорил мне, что его сломить трудно, но одного он не вынес бы: если бы мучили его детей. Он всегда с беспокойством думал и говорил о Грише. Когда стали появляться внуки – дети Миши и, позже, Леши, – Юра не мог говорить о них без волнения, сам удивляясь тому, как много они значат теперь в его жизни. Обожал внучку Машу, в которой все его восхищало. Одна из внучек (кажется, Саша) переживала, когда ей было пять лет, что у человека только одно сердце. Хотела, чтобы было два, поскольку одно у дедушки больное, а второе было бы запасное.

Конечно, не все поступки детей мы одобряли. Часто, пытаясь осмыслить мотивы их поведения, мы говорили себе, что наши дети не умеют терпеть, как умели мы. Ю. говорил, что они «детские» дети и напоминают ему детей, запутавшихся в лесу, одиноких, не знающих правильного пути, из сказки братьев Гримм. Он считал, что виноваты и мы, что не можем помочь им, не умеем создать другую жизнь, в которой было бы им легче. Но мы любили их, страдали их страданиями и, как могли, помогали.

Невозможно понять, как случилось, что в 1991–1992 годах, когда умерла Зара, развалился этот Дом, столь важный для Юры. Разве не на Юре он держался? Как могло случиться, что Ю.М., который всем был так нужен, любим сыновьями, невестками, внуками, вдруг стал «в сущности никому не нужен»[77], как он мне писал? Как случилось, что начались там бытовые размолвки, на которые тоже намекал он мне в письмах того времени? Я знаю, что у детей была нелегкая жизнь: работа, собственные дети, все понимаю. И все же: как случилось, что именно секретарши и ученицы – а не родные дети – были с Юрой в больнице, работали с ним, кормили и помогали ему, потерявшему от множественных инсультов способность читать и писать?

До самых последних минут жизни Юра оставался самим собой, и самообладание не покинуло его. В реанимационное отделение, из которого Ю.М. уже не вышел живым, допускали только Мишу. В редкие минуты, когда просветлялся больной умирающий мозг, Юра рисовал для сына карикатуры на самого себя.

* * *

Зара была старше нас с Юрой курсом. В университете я была поверхностно с ней знакома. Она была красива лицом, точеным и одухотворенным, бедно, как и все мы в послевоенные годы, но и без особого внимания к своей внешности одета: в ее кругу и кругу ее подруг внимание к одежде почиталось мещанством. Помню, что еще студенткой она занималась научной работой и, кажется, была весьма активна в общественной работе. Помню также, что нисколько не удивилась, когда узнала от кого-то, что Лотман женился на Заре Минц. Мне казалось, что они очень подходят друг другу. В. Гельман вспоминал, что в юности Зара была очень веселой. Бедная Зара незадолго до своей безвременной и столь несправедливо ранней смерти как бы с надеждой спросила меня: «Фрина, вы, кажется, были фифой в студенческие годы?». Мы все вкладывали в слово «фифа» одинаковый смысл: пустышка, не интересующаяся серьезными вещами. Тряпки, танцы и мальчики – вот мир фифы. Я ответила ей, что фифой не была. Чем я сильно отличалась от Зары-студентки, так это малыми способностями и знаниями, что и заставляло меня догонять, догонять, просиживая в Публичной библиотеке от звонка до звонка. Пополнять пробелы воспитания и образования, уходить от глубокой провинциальности, от мещанской среды, с которой я порвала намеренно. Да, я любила и танцы, и музыку: мир чувств был моим миром, я не жила наукой, как Зара. То, что я училась на пятерки, ничего для меня не значило: я достаточно критически относилась к своим возможностям.

В конце ноября 1971 года в Доме литераторов в Москве состоялись Блоковские чтения. Больной в то время Орлов[78] не приехал. Что-то бормотал Антокольский[79], открывая вечер, и в это время очень робко и с улыбкой вышла на сцену и села за стол в президиуме Зара. Ее доклад «Блок и революционно-демократические традиции» оказался основным. Перепишу свою запись в дневнике, сделанную в тот же вечер после ее доклада.

«Черное платье, поверх – толстая серая кофта, коричневые сапоги и толстые чулки. <…> Поразило меня сразу, как много в ней Юриного. Лексика, жесты, даже слегка заикающийся голос, даже сжатая у боковой стенки кафедры рука – его обычный жест. И эта застенчивая улыбка, и просьба к президиуму: “Можно мне еще две минуты?” Красивое моложавое лицо все с теми же правильными чертами, идущая к ней седина, и эта прическа с косой – все в ней было прелестно…» Доклад был блестящим, и вот, в первый раз слушая ее, я поняла, что Юра ей не помогает, что все это – ее собственные достижения в науке. Первое же время, несколько первых лет, думала, что Юра ей помог стать тем, кем она стала в науке о Блоке. А тогда, после доклада было желание немедленно написать Юре, отказаться от него, сказать, что нельзя ее так мучить.

Через две недели после этого вечера Ю. приехал в Москву «просто так», как он сказал мне, «встретить с тобой Новый год». Я прямо на улице, возле Библиотеки Ленина быстро-быстро стала рассказывать, что я чувствовала, слушая Зару. А чувствовала я ужасную вину перед ней, и тогда же дала себе слово, что постараюсь как можно меньше травмировать ее. Но разве это было в моих силах? Это жизнь не дала, это Юра не смог. От этого, правда, моя вина перед нею не меньше его вины.

Этим полны мои дневниковые записи 1971–72 годов. Как больно мне было слышать от Юры, что когда он уезжает из Москвы, то сначала заледеневает внешне, перестает улыбаться, потом начинает чувствовать лед внутри – это нечто вроде анабиоза у рыб, и тогда, говорил он, понятно, что надо опять ехать в Москву. Горько мне было слышать от него и другое: «Я могу прийти домой с одним усом, и Зара не заметит. Но если я изменю в своих исследованиях что-то – вот это будет ее серьезно заботить».

Семейные привычки, тем не менее, сохранялись: часто прямо на вокзале, при мне, Юра давал домой телеграмму, что доехал благополучно (телефона тогда у Лотманов еще не было), а когда появился телефон, Зара регулярно звонила, справлялась о делах и самочувствии. Я уверена, что Юра чувствовал постоянную вину перед нею. И, цитируя «старого циника» Ларошфуко, говорил, что мы еще можем простить вину тем, кто виноват перед нами, но никогда не прощаем тех, перед кем сами виноваты.

С другой стороны, он в принципе не считал любовь грехом, и когда меня мучила греховность нашей любви, часто утешал меня, неизменно повторял любимые им слова Апостола Павла из Первого послания Коринфянам: «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею; То я медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества и знаю все тайны И имею всякое познание, и всю веру, так что могу и горы переставлять, А не имею любви, то я ничто» (1Кор. 13:1).

Но говорил он и другое: «Зара очень одинока и понимает это». И – страдал за нее. Знал, какие боли она терпит от артроза, переживал и говорил об этом со мной постоянно. Страдал, когда в Мюнхене пришлось истратить все деньги на его собственное лечение, хотя поехали они туда для того, чтобы сделать ей операцию. Лина Соломоновна (жена Осповата) говорила мне, что пока Ю.М. был здоров, «он держал Зару».

Лекарства, которые я доставала для Зары, помогали лишь на короткое время. Когда ее боли в конце 80-х годов усилились, я показывала ее снимки опытному специалисту, у которого лечилась сама. Он сказал мне, что операция не необходима, что можно жить и так, а боль облегчить, пользуясь костылями. Я передала эти слова Юре, но он решился на операцию. Говорил, пока жив, должен сделать все возможное для нее, потом некому будет… Его главной заботой стало найти деньги для операции.

Я видела Зару в последний раз 25 сентября 1990 года в Москве в квартире Осповатов, ровно за месяц до ее смерти. Они с Юрой тогда готовились ехать в Италию для операции, а я уезжала в Канаду.

Мне не дано узнать, но я могу понять, что именно передумал и перечувствовал Юра, когда, больной и одинокий, остался один после ее кончины.

Возможно, в посвящении ей книги «Культура и взрыв» – отголоски этих тяжелых, мучительных раздумий. В письмах ко мне в 1991 году он писал: «Думаю о тебе, а ночами плачу о Заре»[80]. Он видел повторяющийся сон: он догоняет поезд, в котором, он знает, едет Зара. Он готовил ее к своей смерти, себя – к ее смерти – не приготовил…