Глава третья «Пишите мне на Париж»

Все эти французские материалы, конечно, очень помогли в работе, однако, мне позарез требовалось, кинематографическим языком выражаясь, установить ещё одну камеру, с другим ракурсом. Идеальный вариант был бы таким – познакомиться с советским журналистом или общественным деятелем, который бывает в Париже и мог бы, уделив моей просьбе некоторое время, кое-где побывать, кое-что посмотреть, а потом поделиться своими впечатлениями со мной. Пусть это будут только Париж, Сен-Дени. О Лилле я даже не мечтал! Это всё-таки очень далеко – пути туда у моего возможного знакомца могут и не пролечь.

И вы представьте себе, мой почти фантастический план осуществился! Я такого человека нашёл и заочно познакомился с ним. И где нашёл? В нашей же редакции газеты! «Вечерняя Красная газета» пользовалась большим авторитетом,[78]* о ней знали не только в Ленинграде, но и во многих городах нашей страны и за рубежом. Не стану нахваливать наш отдел городского хозяйства, в котором я работал сперва литсотрудником, а потом заведующим. Скажу лишь, что нашу работу не раз одобрял Сергей Миронович Киров, уделявший огромное внимание превращению Ленинграда в образцовый во всех отношениях город. В нашей газете был сильный отдел литературы и искусства. Она славилась своими высокохудожественными фельетонами и очерками. Многие будущие литераторы прошли её школу.

Предметом нашей особой гордости было то, что у нас имелся ряд внештатных корреспондентов за рубежом. Не помню сейчас, кто ведал этим отделом или сектором. Твердо помню, что собирались многие собственные зарубежные материалы прямо в секретариате. Вероятно, этот участок работы был поручен одному из заместителей ответственного секретаря. Редакция у нас была большая, журналистского народа – немало, своей работы – как газетной, так и другой творческой, но внештатной у меня – по горло! Естественно, я не вникал в дела каждого отдела, не всех сотрудников достаточно хорошо знал. И вот однажды, просматривая нашу газетную подшивку за несколько лет подряд, я обратил внимание, что самые интересные материалы зарубежные даёт из Парижа некий ЮНИОР. Редкий псевдоним для 30-х годов! Тогда уже либо брали какой-то псевдоним раз и навсегда, либо подписывались двумя-тремя псевдонимами, когда в одном номере шли в разных жанрах написанные свои материалы. Я стал у коллег расспрашивать о ЮНИОРЕ. Никто ничего толком сказать не мог. Лишь в секретариате мне объяснили, что так и только так хочет подписываться очень трудный и строптивый автор, врач по профессии, по должности – врач Советского полпредства во Франции. Пишет он литературно хорошо, править его не надо, но слишком уж всё у него наособинку, по всем вопросам своё мнение, берёт темы слишком круто, а за некоторые его проблемные материалы нас сверху поругивали. Ну, мол, не на уровне Кирова, но из агитпропа бывали сердитые звонки. Мы его теперь тщательнее читаем, больше правим, а он – на дыбы! Да ещё требует, чтобы ему авиапочтой газету доставляли. К гонорарам он относится равнодушно, зато литературных амбиций – хоть отбавляй! Вот такая, понимаете, характеристика! А зовут его Ру бакин Александр Николаевич.

Я и спрашиваю: «Когда вы очередной раз ему по редакционным делам писать будете, разрешите мне вложить в конверт и свою коротенькую записочку с одной маленькой просьбой справочного характера». «Попробуйте, – отвечают, – но учтите – характер у него не сахар!»

Так я и сделал. И вот получаю письмо. Потом писем этих было немало, некоторые из них сохранились (опять чудо!) и сейчас лежат передо мною на столе.

Каждое по-своему интересно, но их полная публикация займёт очень много места. Однако некоторые выдержки из его писем я обязательно процитирую.

Получаю первое письмо из Парижа от таинственного ЮНИОРА!

«Париж, 25 августа 1933 г.

Многоуважаемый товарищ Сотников!

Письмо Ваше относительно данных, касающихся Пьера Дегейтера, я получил. К сожалению, завтра я уезжаю на несколько недель в отпуск в Швейцарию и вернусь только в конце сентября. Поэтому не могу сегодня дать Вам много сведений. Я действительно знал Дегейтера и даже лечил его по поручению нашего Полпредства в Париже перед пего поездкой в СССР. После смерти его мною была написана статья о нём в “Вечерней Красной газете”, сотрудником которой я, как Вы, вероятно, знаете, состою под именем ЮНИОРА. К сожалению, статья моя о Дегейтере была так исковеркана редакцией “Красной газеты”, что вместо живого человека получился какой-то ходячий Интернационал. Между тем, Пьер Дегейтер был очень живым человеком, типичным французским рабочим и типичным народным певцом, каковым он оставался до самой смерти. Я постараюсь прислать Вам из Швейцарии копию моей статьи. Что же касается других статей о нём, то были только заметки в “Юманите” и в социалистическом органе “Ле Попюлер”, причём в последнем была масса вранья и клеветы на Дегейтера. Но ни в одной заметке не была выявлена живая личность этого характерного народного певца…».

Я процитировал первый абзац из первого письма ко мне А. Н. Рубакина и остановился. Оказалось, что цитировать его довольно сложно потому что он многократно повторяется даже в пределах одной страницы, и тут я, спустя многие годы вспомнил свой разговор с сотрудниками секретариата нашей «Вечерней Красной газеты». Да! Редактировать такие тексты было задачей непростой, тем более, что порою в одном и том месте встречались очевидные повторы и неточности. Однако я далёк от мысли во всём согласиться с коллегами из секретариата. Прочитав все впоследствии письма ко мне А. Н. Рубакина, я не мог не отдать должное его уму, эрудиции, политическому чутью, наблюдательности, несомненным литературным способностям. По-моему, он писал так же быстро, как и говорил. Вероятно, он был прекрасным лектором, педагогом, умелым популяризатором знаний. Я не в состоянии оценить его как врача, как медика, но, думаю, что его должность – врач Полпредства СССР в Париже – уже о чём-то говорит! Теперь самое время и место процитировать этот фрагмент письма:

«…Наше Полпредство в Париже поручило мне обследовать его, чтобы знать, сможет ли он выдержать путешествие. У Дегейтера был артериосклероз с очень высоким кровяным давлением, эмфизема и миокардит. Несмотря на всё это был он крепким стариком, только глуховат был очень и поэтому никого не слушал, а только говорил сам с немного виноватой улыбкой, как все глухие…

Дегейтер был в высшей степени жизнерадостным, полным жизни человеком даже тогда, когда ему было за 80 лет. Он как-то особенно чувствовал полноту жизни. В нём была типично французская привязанность к ней, я бы сказал – латинское понимание жизни. Он любил хорошо поесть, курить свою трубку во дворике перед своим домиком, любуясь небом, прохожими, рабочими на соседнем заводе. Он был по-французски глубоко привязан к своей родине и даже более того – к местожительству. Он был приглашён в СССР, и там, думали, он останется до конца своей жизни. Но он вовсе не собирался там оставаться… Прожил он всю свою жизнь во Франции безвыездно – дайна какие деньги мог бы он выехать!… Для него жизнь не мыслилась вне Франции».

Я читаю и перечитываю эти слова, и передо мной вновь и вновь встаёт старый Пьер в летние дни 1928 года. Вот, оказывается, откуда этот особенно пристальный взгляд в губы собеседника, этот наклон головы!.. И всё же надо отдать должное – глухоту свою он скрывал умело и артистично. Наверное, потому он боялся её проявить, что был прирожденным музыкантом, жил в мире музыкальных звуков. Меня лично потрясла фраза А. Н. Рубакина о том, что старый Дегейтер в Сен-Дени, сидя в своём дворике, любовался небом. Ведь далеко не всегда небеса играют всеми красками. Небо прекрасным бывает (и то далеко не всегда!) в часы восхода и заката, в переливах облаков, в ожидании грозы, может по-есенински «синь сосать глаза», но это больно и долго так вверх смотреть не будешь. А небо и в Париже бывает самым будничным, обычным. Так вот, старый Пьер ценил эту самую обычность, которой многие из нас принципиально не замечают.

Кое-что прояснило мне первое письмо А. Н. Рубакина в отношении и пенсии Дегейтеру. Тут есть различные расхождения – ив датах, и в характере пособия, и в истории его происхождения.

А. Н. Рубакин прямо утверждал, что «в 1926 году правительство СССР назначило ему пенсию в размере ста долларов в месяц»[79]. Во всех материалах, которые я прежде читал, речь всегда шла лишь о долларах и франках, и говорилось о пенсии от Коминтерна.

Послушаем, что говорилА. Н. Рубакин о быте Дегейтера.

«Ему сняли квартирку в три комнаты в Сен-Дени, дали подёнщицу для обслуживания и для стряпанья – подёнщица тоже была партийная и баловала его. Навещала его внучатая племянница, молоденькая девушка, для которой он написал песенку и сложил музыку для неё. Песенку эту он мне пел старческим разбитым голосом, но очень музыкально, несмотря на глухоту. Пел он мне и кое-какие из своих старых песенок» [80].

Первое письмо завершалось обещанием А. Н. Рубакина поискать в Париже сборник песен Дегейтера, который был издан небольшим тиражом и согласием вести переписку: «Пишите мне на Париж».

Второе письмо – от 7 ноября 1933 года начиналось уже менее официально: «Многоуважаемый Николай Афанасьевич!» Новостей оно не принесло. Зато в третьем письме – от 3 марта 1934 года А. Н. Рубакин сообщал, что «дело встало на правильный путь», что ему удалось достать адрес внучатой племянница Пьера Дегейтера и его золовки. Оказывается, они тоже жили в ту пору в Сен-Дени! Рубакин туда ездил, но не застал их дома. Это для меня принципиальная новость! Значит, внучатая племянница Люсьена[81] – это донка старшего брата Пьера – Эдмонда и его жены. Эдмонда давно уже нет в живых, а с его женой Пьер, вероятно, отношений не поддерживал. Зато внучатую племянницу любил как родную внучку. Несравнимо теплее и сердечнее у Пьера были отношения с зятем – Анри Кассоре, мужем его сестры Виргинии. Кассоре был искусным ткачом, профсоюзным активистом, очень обаятельным человеком. Виргиния была искуснейшей кружевницей!

В третьем письме А. Н. Рубакин, обычно довольно скупой на сведения о самом себе, изменил своим правилам. Он поведал своему корреспонденту, что он по научным интересам – врач-гигиенист, теоретик и историк здравоохранения, что он очень интересуется вопросами жилищно-коммунального хозяйства. Неожиданно Александр Николаевич упоминал о своей книге, посвящённой Америке. Сетовал он и на отношение к нему со стороны сотрудников «Вечерней Красной газеты»: только за последнее время отклонены его статьи о революционном движении во Франции, о генеральной стачке… Аргумент – поздно прислали! А что делать, если «воздушная почта из Парижа в Ленинград идёт дольше, чем обыкновенная: письма из “Красной газеты” от товарища Ляса, посланные воздушной почтой, я получал на 12-й день!»

Следующее, четвёртое письмо датировано 13 января 1935 года и начинается уже чисто по-дружески: «Дорогой Николай Афанасьевич!» И опять – сетования на иностранный отдел, который в газете «сведён к минимуму». Все заявки, предложения остаются без ответа. А предложения были по-настоящему интересные:

0 Лиге Наций, о проблемах вхождения в Лигу Наций СССР. Материал был взят изнутри – в Лиге Наций Рубакин проработал экспертом три года (с 1929 по 1932 год)[82]. Судя по письму Рубакину руководство газеты не продлевает корреспондентский билет, не возобновляет подписку на свою газету… ЮНИОР огорчается, нервничает, ведь газета для него – это живая связь с Родиной, с любимым городом!

Я думаю, что находясь в эпицентре европейских дел, Рубакин по причине долгого отрыва от своей страны волей-неволей терял ощущение неотступных перемен, происходящих на Родине. А тучи у нас сгущались. После убийства С. М. Кирова атмосфера и в стране, и в городе резко сгустилась. Прокатились волной аресты, увольнения, перемещения, многие темы попали в разряд запретных, в лучшем случае – нежелательных, стала исчезать раскованность в подаче материалов, всё стало жёстче регламентироваться. Единственная сфера, где можно было ещё писать сравнительно свободно, – это сфера труда, трудового подъёма, новаторства, трудового героизма.

Культура Ленинграда резко суживала свою базу, она стала уменьшаться, как шагреневая кожа. Тогда я это наблюдал как практик, оперирующий кое-какими фактами, примерами. Совсем недавно, прочитав интереснейшую и поучительную монографию историка 3. В. Степанова «Культурная жизнь Ленинграда 20-х– начала 30-х годов» (Л.: Наука, 1976), к величайшему сожалению, изданную всего лишь пятитысячным тиражом[83], я словно пережил свою молодость заново. Буквально на глазах сокращалось число печатных изданий, театров, менялась их структура, типология, словно шло какое-то властное причёсывание единой гребёнкой.

В свете этих моих горьких размышлений особенно тревожно прозвучали для меня слова А. Н. Рубакина, который был как всегда порывист, искренен и горяч: «… Если восстановить истинный облик Дегейтера таким, какой он был, живой облик, а не схему, этого не напечатают ни буржуазные журналы здесь, ни наши партийные. Вы это сами поймёте отчасти на основании того материала, который я Вам уже послал. Я боюсь, что не наступила ещё эпоха, когда можно дать полный и действительный образ автора “Интернационала”».

А. Н. Рубакин сообщал также о том, что мою книжку о Ленинграде «Город образцовый» он получил, что в Ленинграде не был с 1931 года, что как врач-гигиенист сейчас изучает проблему наркотиков и высылает мне об этой проблеме свою статью во французском журнале «Монд».

А вот и последнее письмо, пятое по счёту, – от 13 марта 1935 года. Александр Николаевич жалуется на страшную занятость – оказывается, он сделал два доклада во Французской Медицинской Академии, «которые возбудили яростную полемику во всей печати, не только медицинской», в результате чего ему «пришлось давать ряд интервью журналистам, писать ряд статей для газет и журналов». Мой корреспондент отложил все дела и принялся за книгу на французском языке. К тому же он делал доклад об СССР и обществе друзей СССР. Да, доктор Рубакин это не просто служащий Полпредства. Круг его интересов широк и разнообразен, полемический темперамент требует постоянного вторжения в действительность. А ведь уже не молод! О своём возрасте он мне прямо не писал, но в том последнем, пятом, письме в связи с чтением моей книжки о современном Ленинграде поделился со мною некоторыми биографическими штрихами: «Я ведь знаю город насквозь, начиная с улиц, учебных заведений (я там кончил среднее образование и учился в университете в 1906–1907 годы вплоть до моего ареста и ссылки в Сибирь, откуда я бежал заграницу в 1908 году). Моё высшее образование… в ту эпоху проходило больше по тюрьмам, чем в университетах – я сидел в пяти петербургских тюрьмах». Дальше шло сопоставление, тщательное и квалифицированное, городского хозяйства Ленинграда и Парижа и вдруг, где-то между прочим проскочило невольное признание: «Я пишу о Вашей книжке с точки зрения иностранца». А. Н. Рубакин останавливается на диалектике социального и технического в современном мире и, подводя итог, подчёркивает, что на Западе «революции куда труднее, чем в России: очень уж тут кристаллизировалась жизнь и буржуазия богата, многочисленна и сорганизована невероятно»[84].

В том же письме Рубакин ставит точку на наших делах с поиском материалов о Пьере Дегейтере. Он, завершая письмо, утверждает, что во Франции «никто ничего серьёзного» о нём не написал, что «вопрос о Дегейтере нигде в литературе не затронут и совершенно не разработан», что только у него «имеются оригиналы документов о Дегейтере вплоть до его примечаний на песнях, писем и т. д.». Александр Николаевич объясняет свои поисковые трудности новым обстоятельством: «теперь Сен-Дени… находится в ведении мэра Дорио[85], недавно исключённого из Компартии Франции, и это осложняет для меня дело, как Вы можете представить». Рубакин выражал надежду все свои собранные о Дегейтере материалы переслать «товарищу Бонч-Бруевичу в Москву для Литературного Музея или для музея Революции».

Завершал Александр Николаевич, а фактически, как оказалось, прощался со мною навсегда такими словами: «…Напишите, я с удовольствием сделаю для Вас всё, что в моих силах. Крепко жму Вашу руку».

Больше мы никогда не переписывались и тем более не виделись[86]. Я навсегда сохранил добрую память об этом замечательном человеке, с которым меня сдружил Пьер Дегейтер. Конечно же, я ему ответил, поблагодарил за внимание, заботу и самоотверженность. Да, именно самоотверженность – ведь Рубакин не скрывал в своих письмах мне, что сам заинтересовался темой Дегейтера, что тоже будет о нём писать. Впрочем, как я понял, это, скорее всего, у Рубакина была бы книга публицистическая или научно-популярная. Меня же всё больше и больше привлекала возможность создать о Пьере произведение художественное, и в конце концов я твёрдо решил писать киноповесть и одновременно попробовать свои силы как оперный либреттист. Именно опера может получиться! В этом произведении всё напоено музыкой. Вот где простор для композитора! Материала, фактуры, как я почувствовал, вполне достаточно. Для диссертации, для монографии мало: там каждый факт, каждая деталь неизведанная могут затормозить творческий процесс. Другое дело – знание Франции, её истории и культуры. Здесь не может быть и речи о каких-то к себе послаблениях – читать, читать и читать!

Недавно, разбирая свой домашний архив, я нашёл рабочие тетради, а в них – библиографию. Вот только несколько записей наугад – «Лилльские ткачи» Пьера Ампа, его же рассказы, книги Эмиля Золя, писателя, возвеличивающего каждую мелочь в описании, монография «Революционная поэзия современного Запада», книги по истории капитализма на Западе и в России, книги на французском, немецком и русском языках, в том числе и русские дореволюционные издания. Я отдавал себе отчёт в том, что пригодится лишь малая доля прочитанного. Впоследствии я, став драматургом-педагогом, преподавателем на драматургических семинарах, организуемых Союзом писателей СССР и РСФСР, стану настаивать на таком тезисе: «Сперва как можно больше узнать, а потом как можно скорее всё забыть!» Таков парадокс психологии творчества[87]. Знания становятся твоей сущностью, они словно растворяются в твоём жизненном опыте. Легче всего мне при изучении этой темы давалось искусствознание – всё же, что ни говори, учили нас наши наставники в Институте истории искусств прекрасно! Труднее всего шло изучение политической истории Франции, очень сложной, запутанной, специфической. То, что Рубакин понимал с полуслова, я постигал долгим трудом. Да что говорить, если он свободно писал по-французски, а говорил на этом языке легко и естественно, как на втором родном.

И в письмах Рубакина самой сложной и полемичной темой оставалась именно политика, борьба партий, классов, профсоюзных течений – и всё это помножено на личностные отношения, возведено в ранг страстей!

Сейчас, перечитывая письма Александра Николаевича, я невольно продолжаю с ним спорить. Он, например, утверждал, что Дегейтер был «ярко революционен», но «революционен по инстинкту, а не очень сознательно», его революционность «чисто классовая», и в то же время он «был слишком революционен для того, чтобы стать» профессиональным до мозга костей певцом. Далеко не во всём я и тогда и тем более теперь соглашался с Рубакиным в отношении общей и музыкальной эрудиции Пьера. Тут идёт страшный разнобой: кто утверждает, что он ходил вольнослушателем на курсы при Лилльской консерватории, кто пишет, что он закончил курс по классу композиции. Думаю, что это две крайности. Дегейтер посещал занятия в качестве вольнослушателя и брал то, что ему было нужно для своих шансон! Оперу или симфонию он и не собирался писать. Что же касается общего образования, то хотя у нас нет конкретных данных, вероятнее всего, в анкете в графе «образование» у пето стоял бы прочерк. По разным данным, он начал работать с 7 или же с 8 лет, то есть его общий трудовой стаж, опять же, пользуясь современными понятиями, был около 70 лет! О круге чтения Дегейтера судить трудно – данных я пока не нашёл. Ясно одно: он любил французскую поэзию и знал её, читал политическую прессу, владел партийно-политической терминологией.

Что же касается интуиции, классового чутья, то в отличие от Рубакина я считаю все эти понятия со знаком «плюс», а не «минус». Совершенно ясно и другое: Дегейтер не имел широких познаний, разнообразных сведений из гуманитарных наук, однако, историей и историей декоративно-прикладного искусства интересовался всерьез, глубоко.

Наконец, вечная путаница в отношении его профессии: то токарь по дереву, то столяр, то резчик по дереву, что ближе к истине. Первые два понятия в современном значении даже на уровне высоких разрядов об искусстве не говорят. Но нельзя же подходить к прошлому с мерками наших дней! Иногда Пьера называют мебельщиком. Опять же, если представить себе нашу поточную мебель из ДСП и другой ширпотреб в мебельных магазинах, то убежден, что старику от такого «мастерства» стало бы худо! Он делал, а вернее – творил резную мебель по индивидуальным заказам. Мог сделать и простое, мог что-то починить, приладить, но это так – между прочим. Да и с Эженом Потье и его профессиями тоже какая-то случается путаница. Поначалу он действительно был упаковщиком мебели, но потом стал разрисовщиком тканей, а это не одно и то же, что работа в красильно-печатных цехах современного ткацкого предприятия. Я вот по приглашению

Общества книголюбов побывал на некоторых предприятиях города Иванова совсем недавно и прямо скажу – это типичный поток, ширпотреб, искусством там не пахнет! Потье же был подлинным художником, творцом, изобретателем. Искусным ткачом с несомненным художественным вкусом был зять Пьера Анри Кассоре. Сестра Потье Виргиния не просто на станке повторяла чужие узоры, а бесконечно изобретала свои. Все они по духу, по складу, по типу своему были гораздо ближе к средневековым цеховым мастерам, нежели к промышленным рабочим, привязанным к конвейеру. Видимо, поэтому они особенно резко выступали против капитализации производства, против превращения ремесленника-творца в жалкого придатка машины.

Не смог я согласиться, особенно прочитав материалы, опубликованные в газете «Эмансипасьон», с тезисом Рубакина о том, что к партии коммунистов Пьер Дегейтер «имел очень малое отношение», потому что «поздно появился в Париже» и был очень стар. Разумеется, есть политическая деятельность высшего порядка, а есть низовая, простая, незаметная, порою очень скромная работа в низовых звеньях своей партии. Товарищи из «Эмансипасьон», по-моему, верно оценили участие Пьера в жизни партии: они дали ему оценку с позиций не только товарищей по партии, но и земляков. Сен-Дени, город-предместье Парижа в красном поясе вокруг столицы Франции, с ратушей, над которой гордо реял красный флаг, – была подлинная новая малая родина Пьера. О Генте и Бельгии он вспоминал редко[88]. Лилль – город юности, первой любви, первых песен, надежд и счастья остался в тревожных воспоминаниях. В Сен-Дени Дегейтер нашёл себя и своих друзей, которые его недаром называли отец Пьер.

Так что письма Рубакина дали мне не только ориентацию, не только фактуру, но и материал для многолетней полемики, внутренней, идущей монологом.

Между тем, кончался 1935 год. Я поработал в качестве собкора «Известий» и спецкора газеты «Социалистический Донбасс» в Донбассе, познакомился со знаменитыми сталеварами Коробовыми, загорелся замыслом создать фильм о сталеварах-виртуозах и вернулся в Ленинград с твёрдой уверенностью, что пора наконец отдать все свои силы и время киноискусству.

Из газеты я ухожу. Первое время работаю консультантом Дома печати, который в ту пору был и клубом, и Союзом журналистов, и центром литературной и театральной жизни Ленинграда. Мы организуем Театр малых форм или, как его называли ещё, Театр печати, я становлюсь завлитчастью этого коллектива. Совместно с Е. Руссатом мы создаём драматургическое сатирическое театральное обозрение «Алло, Запад!», а в 1938 году на экраны выходит мой первый фильм «Гдовская старина», затем фильм «Пенаты», и наконец, начинается работа над сценарием фильма о Коробовых (у меня они – Колобовы) «Отец и сын». Ставили его молодые режиссёры О. Сергеев и С. Якушев. В фильме снимались Константин Скоробогатов, Владимир Честноков и другие замечательные артисты. Впоследствии мне удалось уточнить, что закончили его производством в июле 1941 года, он был тиражирован в 14 копиях и имел прокат с ноября 1941 года по май 1945 года – в основном в частях Ленинградского фронта.

За эти последние предвоенные годы я участвовал в освободительном походе Красной Армии в Западную Белоруссию, в Западную Украину. То, что я увидел, ошеломило меня – такого несусветного горя и такой нищеты и забитости я давно не представлял себе! В эти дни я не раз слышал «Интернационал» – на украинском и белорусском языках и, конечно же, на русском. И не только во время торжеств, на мероприятиях, так или иначе организованных. «Интернационал», как огонь, вспыхивал то там, то здесь и собирал вокруг себя освобождаемых и освободителей. Там, в предместьях Львова, я впервые увидел лик фашизма – наши бойцы, обыскав убитых поляков, представили нам, командирам-политработникам, документы, из которых следовало, что это не поляки, а переодетые в польскую форму немецкие фашисты! Ни одна тема, ни один сюжет выкристаллизоваться не успели, но в душе настало смятение – я чувствовал, что великие испытания ждут нас в скором будущем. Они уже на пороге. А потом – Финская кампания. В числе первых я оказался в разбитой финскими фашистами Кукоккале. У меня долго хранился номер нашей армейской газеты со стихами Александра Прокофьева, с тех пор ни разу не переизданными: «Они Кукокколу разбили! Смерть лахтарям, смерть лахтарям!»

Я вернулся в Ленинград ещё военный, затемнённый. Первым делом бросился к своей пишущей машинке, включил свет и… забыл занавесить шторы! Вскоре к нам, со снайперской точностью распознав квартиру и даже комнату, явился военный патруль, и мне долго приходилось оправдываться за свои действия. Под утро меня отпустили, и я вернулся домой, на Мойку. С малой войны ненадолго пришёл в мирную жизнь, чтобы вскоре уйти на войну большую.

В боях на Карельском перешейке не раз звучали слова и мелодии гимна, о котором я никогда не забывал, над историей которого я не прекращал работу. А время становилось всё тяжелее и суровее во всех отношениях. О переписке с другими странами и речи быть не могло – гремела Вторая мировая война. Она уже шла по тем французским дорогам, по которым я вёл своего Пьера Дегейтера.

… 14 июня без боя был взят Париж. Шёл год 1940-й…