Н. Н. Сотников. Каким он запомнился мне навсегда (Слово об отце) Элегия в прозе

«Посторонитесь, посторонитесь> господа!

Наше “Славься!" идёт!»

(Из пьесы Н. А. Сотникова о М. И. Глинке «Славься!»)

«Посмотри, Микола, все ли хлопцы верные!»

Г. Котовский – Н. А. Сотникову

«Вы знаете, я себя на восьмом десятке лет чувствую счастливым человеком!..»

(Из выступления Н. А. Сотникова на банкете в ЦДЛ в 1970 году)

– Ты о своём отце писать собираешься? Я-то обязательно буду о своём писать! Вот закончу поэму о своём любимом школьном учителе Чубинском и примусь за поэму об отце. Ещё не знаю, как назову, но уже есть отдельные строфы, даже главки, сюжетно-композиционную канву пунктирно набросал… Знаешь, что меня больше всего поразило? Еду я как-то в поезде дальнего следования, вагон плацкартный (в купейный билетов не было), к разговору прислушиваюсь. Понемногу начинаю вникать в суть беседы. Парни эти – геологи, не какие-то розовые романтики, а настоящие специалисты. Спорят о какой-то методике. Ну, ты знаешь, как у меня с негуманитарными науками в школе было? Объяснять не надо, что в специальных технических вопросахя профан. И вдруг слышу: «Да что он понимает, твой Егоров! Здесь нужно было применить методику Хаустова Ивана Васильевича, ещё довоенную. Мы по ней и сейчас работаем. Прекрасно себя оправдала!» Я прямо от удивления со скамейки чуть не свалился, подсел к ребятам поближе. «Извините, – говорю, – я вот тут одну знакомую фамилию услышал. Как я понял, вы о Хаустове старшем говорили. А про сына его, поэта ленинградского, знаете?» Парни переглянулись, плечами пожали: «Нет», – говорят.

Мне бы огорчиться и обидеться, а я ещё больше отцом гордиться стал.«Отца давно со мною нет», как я пишу в одном известном тебе стихотворении – о родном доме, а они, геологи другого поколения, внуки отца моего, его знают и помнят, по имени и отчеству величают!

Начать думаю с детства, с его увлечения мелиорацией ещё на вятской земле, когда он учителем был. Больших талантов человек! И пел, и играл на нескольких музыкальных инструментах, и драматического актёра способности имел (и режиссёрские, должен тебе заметить!), и педагог был славный, а вот взяла его к себе на всю жизнь геология. Ради неё и в Ленинград отправился – учиться. Ну, а потом уже как геолог весь Вятский край исколесил, и я с ним заодно – как наблюдатель, конечно. Мал был ещё. Да…

Леонид Иванович замолчал, загрустил. Был он уже серьёзно болен, и хотя по-прежнему взрывным оставался его характер, усталость давала о себе знать всё чаще и всё очевиднее.

– А мы с ним на Ленинградском радио после войны познакомились – как-то легко, сразу, несмотря на разницу в возрасте. Всё же двадцать лет – не шутка. Это когда одному восемьдесят, а другому сто, разницы вроде бы уже и нет. Одно слово – старцы. А когда одному сорок шесть, а другому всего лишь двадцать шесть – это очень, очень заметно. Прекрасный был собеседник, эрудит, легко с людьми сходился. Про таких говорят «компанейский человек». Впрочем, говорили. Сейчас это слово редко произносится.

Ну, а потом он к тебе маленькому на дачу ездил во Всеволовскую. А мы, как ты знаешь, рядом жили. И вы, и мы селились тесновато, зато участок был большой. Мы любили с ним по участку походить, покурить, потолковать, а порою и дальше прогуляться по посёлку, по тропке мимо железной дороги. Там такие чудные полевые цветы росли! И он цветы, помнится, любил. Даже весь светился, когда видел ландыши, колокольчики, ромашки самые обыкновенные. Нас обоих то волновало, что по этой земле совсем рядом с Ленинградом война не прошла. Зато была тут Дорога Жизни. Мы никак не могли свыкнуться с мыслью, что на земле, где вот-вот могла начаться сокрушительная схватка с врагом, мы спокойненько отдыхаем, наслаждаемся природой, летней красотой земли…

Мечтал он обо всём этом очерки написать. Не знаю, написал ли. А про меня ты знаешь сам – стихи, поэмы, заметки в дневниках, записи путевые… Долг перед военной темой ещё не погасил.

Ты наверняка спросишь, говорили ли мы о поэзии. Да? Я так и знал! Говорили! О том, что стихи больше творческой радости автору доставляют – одним взором можешь окинуть! О прозе Николай Афанасьевич так говорил – изнуряет она очень! На долгую и довольно однообразную, монотонную дорогу похожа. А стих – словно горная круча, горный водопад, родник подземный!.. Отдавал твой отец предпочтение драматургии, киноискусству, публицистике. Вот по этому руслу наш тогдашний разговор и пошёл – поэзия на сцене и в ораторском выступлении. Интересный поворот!

– Леонид Иванович! Да он об этом и слушателям своих драматургических семинаров говорил! Я сам слышал…

– Теорией он увлекался. Да и я, как ты знаешь, стиховедением серьёзно интересуюсь. Только мало что в душу западает. Многие авторы таких книг и статей мне напоминают садовников, выращивающих бутафорские груши и яблоки. А настоящие растут себе и красуются в осенних садах…

Он опять надолго замолчал, принялся потирать правой ладонью лоб и переносицу – видимо, заболела голова. На улице шло сражение между зимой и весной, и на сей раз, кажется, победу одерживала первая. А значит – перепады давления, головные боли, сердцебиение и прочие прелести, о которых в детстве и юности как-то и думать не думаешь, и представить себе не можешь.

Потом Леонид Иванович хитровато улыбнулся и спросил меня:

– А курить-то отец бросил? Мы с ним не раз о фронтовых затяжках толковали. Первым бросил я, он всё не решался…

– И не решился, Леонид Иванович! За неделю до смерти курил сигарету за сигаретой и всё мне в лицах представлял Гражданскую войну на Украине! Часа четыре говорил, а когда я уже подустал, так свой рассказ закончил: «Ну, вот тебе для примера некоторые штрихи тех лет. Вижу, ты устал, да и я продремлю немного. Перед ужином проснусь, а там и продолжим…».

– А где это вы вместе были? У него в Москве?

– Да нет, в Доме творчества, в Малеевке. Он санаторного типа. Не бывали там? Мне он показался очень скучным, увядающим, хотя на дворе самый расцвет весны был – конец мая!

– И я конец мая обожаю! «Так люблю я эту пору мая, когда всё купается в тепле…».

– «Так люблю, что даже забываю – нет тебя со мною на земле!» – закончил читать хаустовское стихотворение я.

– Помнишь! Спасибо! Вижу, вижу, что не из вежливости, а по-настоящему к этим строкам моим привязался! К другим, которые лично мне дороги, ты никак даже привыкнуть не мог, не то, что полюбить! Мы с тобой не раз на эти темы здорово спорили! Ну что ж, в поэзии, как в любви. Сердцу не прикажешь. А вот забывать мы людей своих дорогих никак не можем. Не должны! А поскольку люди мы пишущие, то великий грех будет о них не написать. Вот, может, ты очерк сделаешь или статью… Рассказ-то явно не выйдет. Рассказ – совсем другое дело. Рассказ – это случай. О незнакомом человеке, о случайном рассказать легче. А я, например, не так уж часто со своим отцом расставался. Ну, у тебя – другое дело: вы вместе-то почти не жили, всё врозь да врозь…

Леонид Иванович был прав. Я как-то прикинул, сколько же мы месяцев (да, да, месяцев, а не лет!) были с отцом вместе. Прямо чудеса какие-то получаются: если всё-всё сосчитать, будет где-то полгода, не больше. Новый год встречали только один раз вместе – 1955-й. Лето вместе провели только одно – в 1958 году. А дальше – всё короткие встречи. Когда он в Москву переехал насовсем в 1959 году, то с тех пор до 1978 года, почти за двадцать лет, самое большее вместе мы подряд были недели две – и всё летом, в мои каникулы, сперва школьные, потом студенческие, потом летние отпуска на работе. Разве что на пятом курсе когда я учился и получил от факультета журналистики Ленинградского университета командировку в Москву для работы в библиотеках и Центральном Государственном архиве литературы и искусства, весной, в марте, помнится, у него недели три пожил.

Что же, выходит, я его совсем не знал? А ведь и так бывает у отцов и детей. И знал, и понимал, как теперь выясняется. Однако очень уж между нами всё непросто было! Теперь, приступая к этому… Очерку? Рассказу? Эссе? Творческому портрету? Ну, ясно, что не повести и не роману, хотя жизнь у отца такая была, что и на эпопею материала бы хватило! Стихи и поэмы об отце я писал и сейчас пишу одну – о последних годах его жизни. Называется она «Закатное солнце в Абрамцево». Это тот самый подмосковный посёлок в виду имеется. Он и краеведам известен, и историкам литературы. Они близко друг от друга—Абрамцево и Мураново две подмосковные литературные столицы! Там есть и музеи, и парки прекрасные, а отец жил в послевоенном посёлке, ближе к железное дороге. Как правило, – летом, сперва на правах дачника, потом – совладельца дачного дома, а потом вообще на каких-то птичьих правах. В конце концов с этими последними правами смириться не мог и остался вообще без чистого воздуха, без дачного лета один на один со своей однокомнатной городской квартирой. Абрамцево вспоминал всегда с грустной улыбкой, показывал рукой на дворик между корпусами писательских кооперативных домов на бывшей 2-й Аэропортской (ныне она вообще какой-то тупиковый проулок, домом перегороженный) и утешал себя: «А это чем не дача! Летом выйду на балкон – кругом зелень, тишина, все соседи по дачам и домам творчества разъехались, и детишек нет, и даже собак с собой жильцы забрали. Мне только тишину и оставили…».

Буду писать одновременно – эту поэму и эту… элегию в прозе Нашёл жанровое определение – и не только для произведения об отце, но и для всей книги, которую начал позавчера, 4 февраля 1992 года, а сегодня продолжаю. Писать буду какХаустов – строфы от руки, прозу и публицистику – на машинке.

Отцу исполнилось 115 лет. Он ведь ровесник XX века. Много, очень много! Вряд ли бы он дожил даже до девяноста – с его-то сердцем, с его ранами, с таким здоровьем в целом… Хотя как знать, в том Сотниковском роду, казацком, запорожском, многие долгожителями были. Слышал я, что родичи мои по той линии и столетние рубежи перешагивали. Случалось такое! «Казацкому роду нет переводу», как прекрасно сказал украинский прозаик и публицист Александр Елисеевич Ильченко, добрый батько современной украинской литературы! Он и роман свой чудесный так назвал – «Казацкому роду нет переводу»!.. Вот и о нём я в этой книжке напишу. Обязательно. А то начал писать, а ещё не всех своих героев выбрал. Начал, конечно, с отца. И одновременно – со своего любимого учителя поэзии и старшего друга Леонида Ивановича Хаустова, превосходного и яркого человека. О его смерти я узнал в жаркий августовский день от Бронислава Кежуна, который среди последних событий в литературной жизни города назвал мне и известие о смерти Леонида Ивановича. Мы стояли на углу Кировского проспекта и улицы Братьев Васильевых около гастронома. В детстве ещё, ожидая солнечного затмения, мы с отцом и бабушкой моей коптили на огне кусочки стекла, чтобы за светилом наблюдать. Тот августовский день я вдруг увидел через закопчёное стекло и ухватился руками за поручень витрины. Наверное, побледнел, потому что Кежун спросил меня: «Что? Голова закружилась?» Не помню, что ответил, постоял немного, простился с собеседником и поплёлся домой, благо дом мой на проспекте Максима Горького совсем рядом был – только прохладными проходными дворами пройдёшь и уже твоя парадная…

Кежун меня в какой-то степени к Хаустову ревновал: «Но книгах его пишешь, и выступать ездишь с ним с удовольствием, и свои стихи ему показываешь с готовностью, а ведь мы – соседи. Зашёл бы когда!» Один раз зашёл и с трудом высидел полчаса. Разные мы люди, хотя и по ряду вопросов мнение общее было, и советы Кежуна, особенно по поэтическому переводу с украинского и белорусского языков, дельными оказывались, и не утомлял он так, как Хаустов своей взрывчатостью, постоянной повышенной эмоциональностью, а всё равно с Хаустовым я чувствовал себя как с родным человеком, как с отцом, и даже на обиды обижался как-то по-особенному, по-свойски, что ли.

Отец, конечно, таким взрывчатым, как Хаустов, не был. Он несравнимо лучше владел собой, был безусловно дипломатом – и выдающимся, надо сказать, что я только сейчас начинаю понимать – и то не в полной ещё мере! Он умел беречь силы, разумно распределять их, чередовать отдых, сон и работу, хотя порою, когда особенно хорошо шла строка, мог позволить себе сделать из правила исключение и даже посидеть за столом за машинкой за полночь. Но это бывало редко. Чаще он выходил на нужную строку долгим, но уверенным переходом по равнинной дороге, а не карабкался в кручу! Потом один близкий, но крайне недоброжелательный человек будет в беседе со мной настаивать на том, что отец мой писал вообще очень трудно, мучительно, что он даже не любил писать и именно поэтому предпочитал службу (терпеть не могу этого слова!), штатную работу (вот это – другое дело!) вольным писательским хлебам. Я никогда не видал, как пишет сам автор этой реплики, но я на протяжении всей своей жизни не раз видел, как писал отец, и могу со всей ответственностью сказать, что писал он легко, вдохновенно, с радостью, вовсе забывая обо всём на свете. Однако при обязательных следующих условиях: приемлемое самочувствие (о каком-то космонавтским здоровье и речи быть не могло!), хороший психологический настрой (а кому он не нужен?) и овладение на каком-то этапе необходимым минимумом фактического материала. А поскольку отец предпочитал историческую тематику, то подготовительный период растягивался порою на многие годы.

Я сперва просто как сын, а потом уже и как коллега и как критик часто упрекал отца за то, что он не пишет о современности. В таких случаях отец непременно доказывал мне, что его исторические герои современны, более того – принадлежат будущему, к ним ещё не раз обратятся духовные взоры читателей и зрителей. С этим я по мере того, как рос (и в прямом смысле слова, и профессионально), всё чаще соглашался, однако, всё же полностью отцовский ответ меня не удовлетворял. Думаю, что особую роль играли три тесно взаимосвязанных обстоятельства.

Первое – слишком невероятной даже для публицистики была его биография. Дальше я расскажу о ней подробнее, и вы со мною согласитесь. Второе. Занимая ту или иную редакционную или литконсультантскую должность и ведя преподавательскую деятельность, он очень щепетильно относился к своему личному творчеству. Однажды мне даже так сказал: «Ну, провалилась на сцене пьеса одного из репертуарных драматургов, которого часто ставят да ещё во многих театрах. Не очень-то и заметно! К тому же, друзья его приободрят, а противникам быстренько рот заткнут, скажут, что если совсем не писать, то и провалов совсем не будет! А если у меня где какая неудача произойдёт, сразу же начнётся со всех сторон – вот ведь, сам учит, инструктирует, наставляет, редактирует…». С годами, когда штатная работа отошла в историю, и от полного безденежья страховала пенсия, эти аргументы потеряли остроту, но было упущено и время, и потеряны связи. А какие это были связи, мне (надо сказать честно – человеку более практичному, чем отец) не говорить, а прямо-таки петь хочется!

Один пример приведу. Однажды на торжественном вечере в ЦДЛ, посвящённом 60-летию Вооруженных Сил СССР, отца представили одному из крупнейших военачальников страны. Маршал Советского Союза с интересом выслушал краткий и скромный рассказ отца о том, что он помнит и знает, и в ответ услышал басовитое восклицание: «Да об этом же надо мемуары писать!» В ответ на эту реплику отец смущённо развёл руками и так ответил: «Не дошёл, видимо, товарищ маршал, я ещё до мемуарного возраста! Другие творческие планы душу занимают!»

Узнав о такой беседе спустя несколько месяцев от самого отца, я пришёл в негодование и в пылу полемики заявил: «Ая бы на твоём месте так бы ответил, что, мол, с радостью бы поработал, да разве попадёшь в издательские темпланы! Вот если бы Вы, товарищ маршал, помогли мне с Воениздатом связаться и заключить договор, охотно бы за дело взялся!» Отец засмеялся и сказал: «Это только сейчас ты так говоришь! Вспомни-ка свои истории – сколько раз ты мог бы где-то напечататься, где-то утвердиться, а гордость не позволяла! Конечно, я не очень тактично маршалу ответил, тем более, что он сам, оказывается, недавно мемуары выпустил – огромный томина! Но что ему ещё делать! Только о себе и писать на покое. А у меня столько замыслов о других дорогих мне людях! И те слова, которые я смогу о них сказать, никто больше сказать не сможет, потому что именно мне, а не кому-нибудь другому эти слова были адресованы!»

И это я вспомнил, когда начал писать свою книгу, свои преждевременные мемуары. А почему, собственно говоря, преждевременные? Все, о ком я пишу, уже ушли из жизни и больше ничего сделать, сказать, свершить не смогут. «И мне идти далёко ли?» – вспыхнула в памяти моей тотчас же хаустовская строка. Надо торопиться. В конце концов, если что-нибудь принципиально новое, ценное о своих героях я узнаю, то смогу в тексте сделать вставку, какие-то страницы и даже главы дописать. А главное, основное будет написано. ДОписать ведь всегда легче, чем НАписать.

И ещё хаустовские строки одна за другой из разных стихов память позвала. В последние годы Леонид Иванович о бессмертии размышлял, но не умозрительно, не абстрактно, а конкретно-образно – предчувствиями, строками, метафорами. То ему жизнь, вернее, её остаток виделись закатными бликами на дощатых стенах крымской купальни. То кинокадры прожитых дней причудливо сменяли друг друга. Глянет в осеннее окно, а там то ребятня из далёкого вятского детства на салазках с гор мчит, то фронтовые костры на снегу вспыхнут, то старый друг рукой приветливо махнёт… И всё – немые кинокадры. А встречаются и озвученные. Смех любимой, голос любимой так явственно звучат, что строка вывод итог торопит: «Это я для тебя умер. Ты для меня – нет!» О старом друге-фрон-товике, павшем на фронте, расскажет короткой строкой и опять пытается пробиться к завершающему аккорду: «Если вместе стареем, значит, вместе живём!» Это – о ровесниках. Мне тоже предстоит писать о ровеснике, о друге, который мне словно брат был. Уж как я его хорошо знал, и то не могу себе представить его в 50 лет, в 60 лет и глубоким старцем тем более. Больным видел, измождённым видел, а старым – нет! Стареть буду я один (если буду), а ему всегда останется неполный сорок один год…

А отец? Он мне так говорил: «Нельзя быть земле в тягость – и себе, и родным. Вот взять Лафаргов – приняли яд, когда поняли, что их силы иссякли!» А геронтологией, наукой о долголетии, очень интересовался. Все статьи вырезал, выписки делал, но, к сожалению, монографии о долголетии своего довоенного заочного товарища врача, учёного и литератора Николая Александровича Рубакина «Похвала старости» не дождался. А ведь каких бы ярких примеров творческой активности в преклонном возрасте найти бы смог в рубакинском труде! Но перед раком бессильны и возраст, и силы, и сила воли. Отец ушёл из жизни в возрасте 78 лет, а друг – в возрасте 41 года. Они знали друг друга. Вообще все почти герои этой моей книги были знакомы между собой. Оно и понятно – их всех объединяли не только я (сюжетно, так сказать), но и общность взглядов, единство целей в жизни, даже многие черты характера при всей неповторимости каждого.

Думаю, что самое трудное – это вычертить, выстроить, проследить биографию отца: такая она сложная, большая, разветвлённая! Общие черты, общую какую-то канву проследить сравнительно легко. Я снял копии некоторых его автобиографий и листков по учёту кадров в Ленинградском государственном архиве литератур и искусства, кое-что выписал, кое-что имею в полном своём распоряжении дома… И всё равно вопросов больше, чем ответов!

Ровесник века. Жил с 25 октября 1900 года по 6 июня 1978 года. Родился в Енакиево, умер в Москве. Мечтал отметить своё 80-летие завершением двух книг, двух повествований – о династии Дуровых и о Пьере Дегейтере, авторе музыки гимна «Интернационал». Почти закончил книгу очерков «Памятные встречи». Взялся всё-таки за мемуарные очерки по моему настоянию! Более того, попросил меня быть его советчиком и консультантом (?) в этом деле! Какой из меня консультант! Я историю весьма плоховато знаю. 50-е годы по мере моего изучения этих лет для меня всё меньше историей становятся, да и помню я многое, будучи 1946 года рождения. Военные годы как-то ещё ощущаю, чувствую – пишу много о войне, о фронтовиках, очень люблю День Победы. Всё дело в этом, вероятно. А вот прежде… Пелена какая-то. Если быть самокритичным (а в такой книге это просто необходимо!), тройку бы себе поставил с трудом.

И вообще странно у нас с отцом получалось! Маленького он меня успокаивал: «Не нравится арифметика, физкультура, музыка, рисование – не беда! Будут в старших классах другие предметы (химия, физика, астрономия…), глядишь, и найдёшь своё призвание». Призвание в перечисленных предметах я не нашёл, а двоек понахватал. Тем не менее отец продолжал «гнуть» свою линию: «Подумай об океанологии! Какая чудная специальность! Или вот электроника! У вас тут в Ленинграде на Петроградской стороне у тебя под боком прекрасный институт – Электротехнический имени Ульянова (Ленина)!»

Ни об океанском дне, ни о бездонном море электронов я и слышать не хотел. Заявлял отцу прямо и категорично: «Хочу во ВГИК!» Что тут только ни начиналось! И уговоры, и отговоры, и отговорки, и даже прямой обман: «Там, в кино, нужно прекрасно знать аппаратуру, а её ты сможешь лучше узнать, став инженером!» К тому времени, к концу школы, значит, я уже писал стихи, коротенькие рецензии и длинные пространные школьные сочинения. В 1962 году стал лауреатом Ленинградского общегородского школьного литературного конкурса (в соавторстве с другом детства) о педагогической публицистике на страницах журнала «Юность». Одновременно посещал два кружка во Дворце пионеров – молодых критиков и поэтов. Одна из моих первых наставниц в стихосложении прямо говорила, что поэтический семинар в Литинституте для меня – реальность. Я заикнулся было об этом отцу и впал в немилость. Поэзию 60-х годов, которую я боготворил, отец во многом тогда не принимал. Однако на эту тему он решил со мною не ругаться, а дипломатично напомнил мне, что в Литинституте нет военной кафедры. Так Литинститут отпал сам собою. И тут возник университетский вариант. Я было заикнулся про философский факультет, на что отец мне заявил, что надо, мол, иметь особый философский склад ума, а он при всём своём желании именно этого склада во мне не замечает. Я, конечно, обиделся и стал спорить на тему о том, как полезно писателю пройти высшую философскую школу. «Ачто если не философскую школу, а высшую театроведческую?» – загорелся отец. «Я тебе и подготовиться помогу! Давай нацелимся на ГИТИС, на театроведческий факультет и вообще изберём для тебя московскую перспективу!»

Надо сказать, что о «московской перспективе» отец заговаривал со мной и раньше: «Понимаешь, когда ты был маленьким, а я всё время в разъездах, я не мог тебя брать с собой, к себе в Москву. А теперь ты взрослый, мы с тобой будем как товарищи…». Вот с этим-то я согласиться не мог! Даже вгиковские перспективы передо мною меркли. Дело в том, что я привык быть ленинградцем, привык жить в семье бабушки по материнской линии вместе с двумя тётями, их родственниками, общаться с ленинградскими друзьями, жить в большом и малом так, как жил всё детство, отрочество и начало юности. Пусть мы жили в коммуналках, пусть в бедности, пусть в страшной тесноте (да и в обиде!), но – вместе! У отца к тому времени уже была своя однокомнатная отдельная квартира в писательском доме на 2-й Аэропортовской, потом она стала называться Красноармейской, но изменилась лишь нумерация дома, а дом как стоял, так и стоит на своём месте. Только теперь уже – без отца…

Да, вижу этот дом перед глазами ясно-ясно. И всё же он никогда не был моим! Я в нём был гостем, всегда чего-то стеснялся, боялся что-то тронуть и всеми силами рвался домой – сперва на Большой проспект Петроградской стороны, потом – на проспект Максима Горького.

Комната у отца была метров семнадцать! Это больше, чем наша двенадцатиметровая комнатёнка на Большом проспекте, но меньше чем наша «кишка» на проспекте Максима Горького. «Кишка» – «кишкой», а всё равно получалось при перегородке комнаты стеллажами книжными почти две самостоятельные комнатки с видом на проспект, на Петропавловский шпиль! Но дело не в этом. Главное, что я там был хозяином, а у отца был бы вечным гостем. Вероятно, чаще всего сидел бы на кухне, подключался к его режиму дня, который хорош в почтенном возрасте, но совсем тягостен для парня. Например, отец почти никогда не гулял по Москве просто так. Если уж и шёл, то только по делу: в гастроном, в аптеку, на почту, к метро, к остановке такси… Он мог неделями не выходить из дома! Он курил так много, что дымом пропахли даже подушки и обои! Я тоже курил, но всегда мало, только папиросы – очень редко в помещении. Отец о курении моём не знал, но однажды, увидев у меня в кармане пачку «Севера» страшно рассердился. Он, помнится, говорил о том, что одна сигарета утром делает человека идиотом, особенно, если он курит натощак, предупреждал о последствиях…

В этом он оказался прав. Я сейчас не курю уже почти сорок лет, и у меня нет уверенности в том, что мой курительный стаж с 17 лет до почти 42-х лет, почти полных четверть века (сума сойти!), не прошёл мне даром.

Я часто жаловался отцу на здоровье, на что отец отвечал по-разному, но всегда с недоумением: «Я-то понятное дело – три войны прошёл! Трижды возвратным тифом болел! Трижды контужен был, дважды ранен, голодал в блокаду, операции две перенёс, а ты?»

А что я! Я так отвечал: «Ты родился в Енакиево, но жил там недолго, почти всё детство провёл летом в благодатной Диканьке, питался не деликатесами, но отличной здоровой природной пищей. А я? Родился в первый послевоенный год в Ленинграде от матери, которая прошла всю войну как фронтовой хирург, ампутируя, как ты знаешь, конечности! Спасла многих, но сама своё здоровье подорвала. Вы с ней вместе всю блокаду в Ленинграде провели. А куда меня после родильного дома привезли? В комнатёнку на пятом этаже без парового отопления, без печки, с окнами, выходящими в стену! Стенки из фанеры, комната – бывшая проходная у дореволюционных хозяев. Это даже сейчас заметно. Я там был – друга, оставшегося в нашей квартире (им нашу комнату временно дали, до подхода очереди), навещал…».

Дальше я не продолжал. Отец видел, что аргументы более чем весомы. Однако в другой раз несколько иначе парировал мои жало бы: «Генотип-то сохраняется! А это главное!» Или: «Мне моя мама, твоя бабушка, Васса Григорьевна, так в таких случаях говорила – не прислухайся, сынок, само пройдёт!»

Но само не проходило – ни у отца, ни у меня. Думаю, что мы вдвоём в маленькой квартире друг друга бы измучили. У каждого свои постоянные вкусы, свои привычки, свои режимы… Меня он укорял в женском воспитании. А какое, интересно, могло быть ещё воспитание, если меня вырастили и воспитали бабушка и две тёти! Влияние деда и дяди Коли, мужа двоюродной тёти, а фактически приёмной матери тёти Зины, было меньшим и непостоянным. Дед умер, когда мне исполнилось всего лишь 11 лет, а дядя Коля бывалу нас нечасто и главного, решающего, влияния на меня не оказывал и оказывать не мог да и не хотел.

Вспоминаю теперь, что у отца были всегда какие-то планы в отношении меня: то отправить меня в Кисловодск к своим родителям и своей родной сестре тетё Тоне, библиотекарше местного санатория, то даже в интернат! Это – уже когда незабвенный Никита Сергеевич Хрущёв выдвинул идею массового воспитания детей за счёт и силами государства! Не принимая ни в чём этого «деятеля», я имею на него ещё и эту личную мальчишескую обиду – за интернаты! Потом, когда я уже учился в одиннадцатилетке, в вечерней школе, работал старшим пионервожатым, я узнал много жутких историй об интернатах из первых рук – от ребят и от воспитателей и во мнении своём только укрепился!

Была у отца и ещё одна идея-фикс: а вдруг найдётся женщина, которую он сможет назвать своей женой, а она меня – своим сыном! Только мне этого и не хватало! Я был с младых ногтей против подобного решения своей проблемы категорически. К тому же я не ощущал себя сиротой. Мне среди трёх моих верных женщин было очень хорошо и уютно, меня любили, баловали, нежили, холили, и я был маленьким барчонком, несмотря на все тяготы нашего общего материального положения.

У отца мне бы пришлось делать всё, в том числе много из того, чего я вообще никогда не делал и делать принципиально не умел. Ну, например, гладить, пришивать пуговицы, зашивать дырки, которые неминуемо где-нибудь да появятся. Таково уж свойство материи. А я всегда был материалистом.

Но самое главное, что у отца б мне было неуютно. Кроме нескольких моих фотокарточек да фотографий мамы моей здесь ничего моего не было Дома, в Ленинграде, напротив, всё было моё, и я всему был хозяином, хотя к некоторым вещам и не прикасался по ненадобности.

Наверное, поэтому я и не захотел принципиально после смерти отца брать с собою его основные вещи, прежде всего мебель, которая, по отцовским словам, была немного-немало из дворца Петра III в Ропше. Что ж, в это можно поверить, хотя некоторые отцовские приятели считали подобное утверждение гиперболой, яркой строкой во многочисленных превосходных отцовских устных рассказах. В начале 30-х годов такой диван, стулья, кресло, стол можно было купить в Ленинграде сравнительно дёшево, а зарабатывал в ту пору отец сравнительно неплохо, например, – со мной, сегодняшним. Ну, скажем, подвальная статья в областной газете сейчас это (после так называемой «либеризации» цен) шесть пирожных вместе с коробочкой для упаковки. На тортик, самый маленький, не хватит! А в ту пору неделю можно было есть – и не в столовке, а в ресторане гостиницы «Европейская» «на крыше». Это считался высший класс! И для простого журналиста класс вполне доступный. А должность у отца тогда была не ахти уж какая высокая – заместитель заведующего сектором городского хозяйства в «Вечерней Красной газете».

Мебель мною была продана в Москве, какие-то мелочи сложены в чемоданы, а самое главное – рукописи и книги – отправлялись в Ленинград в огромных картонных коробках малой скоростью.

Сейчас я оглядываюсь вокруг себя в рабочем своём кабинете. Кроме пишущей машинки «Континенталь», которой был отец награждён руководством Первого Белорусского фронта за освещение в газете 61-й армии Берлинской операции (ему ещё грамоту дали, фотоаппарат и маленький радиоприёмничек), декоративной латунной лампы начала века (очень удобной для работы за машинкой) и пузатенькой вазочки для цветов ничего из отцовского кабинета у меня нет. Книги его растворились среди моих книг – по разделам, рукописи – по тематическим и рабочим папкам, фотографии и документы – по конвертам.

Убеждён, что его мебель у меня бы не прижилась. У меня другой стиль. Я очень люблю всё удобное, лёгкое, мягкое, короче говоря, уютное. У отца вещи были тяжеловатые, несколько угрюмые, малоподвижные, какие-то официально-казённые. И комната его напоминала немного гостиничный номер, правда, хороший, может быть, даже люкс, но эдак гостиницы областного города начала 50-х годов. Это – по общей тональности, по общему настроению. Некоторые вещи были, конечно, старее на много десятков лет. Быт в целом был подчёркнуто холостяцким. Обеды не варились. Мелкий завтрак, лёгкий ужин, чай да кофе, да мелочь какая к столу. Вот и всё. Запасов в холодильнике – минимум…

После смерти матери на второй день после моего рождения, то есть 31 июля 1946 года, отец больше не женился. Хотя, как я говорил выше, попытки были – и с его стороны, и со стороны разных лиц, и личностей, лично мне несимпатичных.

Многого я, конечно, не знал по малолетству и по отдалённости и удалённости от отца, а много не узнаю никогда. Да, сказать по правде, не очень-то хочется! Лучше бы узнать подробности знакомства отца с Сергеем Есениным, Владимиром Маяковским, Бернардом Шоу, Роменом Ролланом, Пьером Дегейтером, Николаем Морозовым, Григорием Котовским, Илларионом Певцовым, Борисом Лавренёвым, представителями династии Дуровых, многим выдающимися деятелями литературы, театра, кино, музыки, архитектуры, науки… О современниках я не говорю – это не сотни, а тысячи имён!

А возвращаясь к теме семейно-бытовой, могу лишь сказать, что среди кандидаток были и женщина-терапевт, с которой мама лежала в одной палате и которая родила (тоже 30 июля 1946 года) девочку, и весьма известная писательница-романистка, и средней руки, но выдающейся красоты (и такого же выдающегося нахальства, добавлю я!) актриса одного из ленинградских театров, и дальняя родственница одного выдающегося московского актёра, и одна дама из мира академической философии… Как хорошо, что эти дамы не стали моими мамами Трудно себе представить все последствия и масштабы всевозможных конфликтов с моей стороны! Последней, кто намекнула на узы Гименея, которого один десятиклассник (это не анекдот, а реальный случай) в выпускном сочинении назвал «садовником Лариных», была сестра-сиделка, ухаживающая за отцом в последний год. Больше она ни часа после своего «предложения» в отцовской квартире не сидела!

Сам отец к некоторым фактам относился с юмором, к другим – с раздражением и даже негодованием: «Чтобы я за какой-то суп свободу терял! Возьму порошковый суп из пакетика, сварю сосисек, съем кусочек бисквита, запью его чашкой кофе – мне и не надо большего!»

Лично я запомнил только одну «кандидатку», актрису одного из ленинградских театров. Отец меня пригласил к ней в гости летом 1958 года. Сперва мы посмотрели вместе с ним весьма средненький спектакль «Снежная королева» по Андерсену (утренник), а потом отправились к мадам домой, благо это было близко. Жила она в коммунальной квартире, но просторно – занимала две большие комнаты. У неё был пушистый белый сибирский кот, который привёл меня в дикий восторг! Я его гладил, гладил, а он урчал, урчал… Больше меня не привлекло ничего. Обед был так себе – бабушка и старшая тётя, тётя Зина, готовили во сто крат лучше и чище. На сладкое было подано какое-то не очень аппетитное клубничное варенье из пыльной банки. Я под прицельным огнём отцовских взглядов заставил себя «выкушать» ложечку и поблагодарил. Дело в том, что преподавая мне правила хорошего тона накануне, отец подчеркнул, что если очень не хочешь чего-то из того, чем потчует хозяйка, а она всё настаивает и настаивает, скушай чуть-чуть и тем самым выполни до конца свой долг гостя! Я «долг гостя» выполнил и стал разглядывать картины на стенах. Их было немало. Чувствовалось, что актриса – женщина из культурной, в своё время зажиточной семьи, что блокада не вылединила их дом, что многое сохранилось в нетленном виде. Что ж, бывало и так, о чём пишут и говорят очевидцы, свидетели, деятели той огненно-ледяной поры.

…Были какие-то разговоры о театре, о репертуаре, но все они шли как-то очень «налегке». С другими своими знакомыми отец беседовал основательнее, увлечённее. Я, несмотря на свои 12 лет, это почувствовал довольно остро и быстро. Да и отец как-то неохотно поддерживал беседу о соперничестве в театральной труппе… Вскоре мы поблагодарили за гостеприимство и откланялись…

В поезде (а мы на дачу ехали) отец нерешительно спросил меня: «Ты хотел бы, чтобы у меня была такая жена, как…» и назвал имя и отчество, которые я сейчас уже забыл, ибо актриса эта в историю театрального искусства не вошла.

«Ты знаешь, нет, папа. И тебе не советую», – ответил я, даже не ответил, а буквально выпалил. С тех пор ни разу за все последующие годы отец мне подобных вопросов не задавал.

На сём я эту тематику по праву автора и сына закрываю. Расскажу лишь потом по праву автора и сына о своей маме, которую никогда не видел, не знал, голоса которой никогда не слышал, даже не знаю, как она смеялась. А говорят, смеялась замечательным мягким и очень заразительным смехом!..

Ну вот, я и вернулся к исходному рубежу. Теперь надо, видимо, набросать контуры отцовской биографии и проследить, где она пересекается с моей. Тут всё очень не просто!

Начнём с простого варианта, сокращённого. Родился отец в семье рабочего-железнодорожника Афанасия Сотникова. Вскоре семья переехала в Полтаву, поближе к родне по линии отцовской – многочисленные Сотниковы жили в Диканьке. А прадед мой двоюродный, Григорий, был даже личным поваром князя Кочубея! Отец в шутку говаривал: «У тебя любовь к вкусному наследственная – от прадеда твоего двоюродного Григория!» О Григории отец прекрасно, но очень уж коротко и скупо рассказал в своём очерке «Виктории Полтавской юбилей». Повторяться не буду: дал себе слово больше говорить об отце как очеркист, а не как критик. Совсем, конечно, без творчества не смогу обойтись, но главная моя цель другая – показать, каким человеком был отец и, пользуясь летописными словами, «откуда я есть пошёл» как литератор.

По линии дедовской (а для меня – отцовской) наш Сотниковский род уходит во времена Сечи Запорожской, в саму Великую Сечь. И фамилия наша недаром такая: сотники – командиры сотен, выше их были тысяцкие (полковники), а ещё выше – атаман всей кравчины, войска запорожского. На сотниках вся тактика держалась, а тысяцкие уже имели дело с оперативным искусством. Тысяча запорожских казаков – это была уже не просто сила, а силища! И дед мой, и отец, ия очень гордились (ая и сейчас горжусь!) нашим происхождением. Отец, к сожалению, о запорожцах ничего не написал, а я вот мечтал! Во всяком случае – о небольшой поэме! Такого романа в стихах, как создала Лина Костенко – «Маруся Чурай», – мне не создать! Пусть будет маленькая лиро-эпическая поэма. Я её в итоге написал и назвал «Малиновое знамя», потому как наше, запорожское знамя было малиновым, а посредине красовалась лодка-чайка.

По бабушкиной линии (для отца – материнской) идут перед Вассой Григорьевной люди русские, крестьяне да мещане, да ремесленники. Скромные, можно сказать, незаметные.

Бабушка моя не обукраинилась, а вот дедушка малость обрусел, особенно к концу жизни. В молодости он в одинаковой мере обоими языками владел, а в старости и читал уже преимущественно по-русски. Бабушка свободно по-украински никогда и не говорила, за что её родичи отцовские недолюбливали, ругали и даже обзывали «кацапкой». Однажды она торопилась мужа своего накормить и сварила для него куриные яйца в… самоваре! Чем вызвала страшный гнев свекрови! Далёкие времена, тот ещё минувший век!..

О младых летах своих отец красочно рассказал в уже упоминавшемся очерке «Виктории Полтавской юбилей». Лучше мне не сказать! А новых, дополнительных фактов у меня нет. Был я в Полтаве и в Диканьке летом 1978 года сразу после смерти отца. Написал две поэмы – «Ровесник XX века» и «Гоголь-Моголь», пронизанные украинским колоритом. Без этой поездки они бы не получились. Полтава мне полюбилась, на многие думы навела, огромный творческий заряд я там получил. А вот Диканька разочаровала! Какие там гоголевские места, какая заповедная типичная Украина! Маленькое село или посёлок городского типа. Скучновато. Однообразно, монотонно всё. От кочубеевского дворца следов почти нет: разобрали по кирпичику на стройматериалы, говорят. А остальной разор война довершила – дважды битвы пронеслись по этой линии земли! Короче говоря, с пустым блокнотом я вернулся и с грустью неимоверной! Я-то во снах мечтал о Диканьке зимней, летней, прямо чуть ли не режиссерский сценарий по раннему Гоголю писал! А тут на тебе – типовые строения, пыль, цемент, музей на ремонте, а в местном магазине даже стержней для шариковых ручек нет…

Не сумеля себе представить ту Диканьку, куда приезжал мальчишкой ещё мой отец на побывки, выходные и каникулы. Мы добирались на тряском и переполненном автобусе почти час, а тогда это было путешествие на полдня, не меньше! Зато среди красоты-то какой!..

Долго-долго искал я реальное училище, не училище, конечно, как таковое, а то здание, где оно находилось. Дали мне телефон одного краеведа (обожаю я этих людей и низко-низко им на всех просторах страны своей кланяюсь!), и тот назвал мне улицу и указал дом. Оказывается, это техникум теперь. Какая-то строгая сторожиха по коридорам походить не дала, но в вестибюле постоять разрешила: «Ремонту нас! Только ещё запачкаетесь!» Я стоял в жаркий августовский день в прохладном гулком вестибюле и представлял себе, как сюда входит чинно мой маленький отец, как он осматривается по сторонам, медленно поднимается по казённым холодным ступеням, как он, сдав экзамены, вернее, как тогда говорили, «выдержав испытание», даёт себе волю и мчится опрометью по лестнице вниз, оглядывается, переводит дух и пулей вылетает на полтавскую такую же знойную улицу.

И об этом периоде отцовской жизни мне лучше и полнее, чем отец, не сказать. Не помогли ни музеи, ни старинные фотографии, ни книги. Есть что-то неуловимое… Мне, как литератору, всё чаще кажется, что в этом смысле легче писать о каком-нибудь IX веке строго по источникам, нежели о временах вроде бы недавних, но бесконечно далёких, в какой-то степени непостижимых.

О чём не написал отец в своём очерке, но о чём он успел мне поведать в своих многочисленных, растянутых по времени на десятки лет рассказах? Пожалуй, о чтении своём в годы учёбы в реальном, о вечной занятости, о неприятии безделья, о славной дружелюбной и мирной обстановке в родительском доме, о красоте украинской природы, о цирке и циркачах приезжих… Впрочем, убеждаюсь, что он всё самое главное в очерке оставил. Не могу вспомнить какой-то детали яркой, которая бы в воздухе повисла, в устном рассказе осталась, а в текст не легла бы в нужное место.

О старших классах, правда, в очерке ни слова. Кое-что из отцовских рассказов вошло в мою поэму «РовесникXX века», в частности, – вся линия дружбы отца с учителем словесности. Это и естественно – именно с учителем словесности у него и должны были сложиться особые, доверительные, почти равноправно-дружеские отношения. Кое-что я из прощального монолога словесника присочинил, но не каюсь – так именно по духу и было! А стенограммы, конечно же, не сохранилось. Какая там стенограмма!

Какие там записи в такое-то бурное время? А вот как отец в бойцы к Котовскому попал? В очерке «Как я стал котовцем» есть кое-что, но эскизно, бегло. Надо будет непременно уточнить, перечитать письма тёти Тони, отцовской сестры. Я её в последние годы вопросами замучил, а она сестра-то младшая, много сама не помнила. Тоже на рассказы родителей опиралась, а родителей давно на свете нет. И вообще ныне уже никого нет, кто бы мог что-то дополнить из первых рук и уст.

Как бы то ни было, доброволец-красноармеец – шаг для отца закономерный и осознанный: сын участника революционных событий 1905 года, «горловских событий», как писал в автобиографии отец, воспитанный «красным запорожцем», как любил шутить отец, он не мог не встать под красное знамя. Но и правда есть правда – военная карьера его признанием не была и быть не могла: его всё сильнее и сильнее звала к себе литература. А армейское начальство от себя образованного смышлёного паренька тоже отпускать не хотело, тем более что он и бойцом себя проявлял неплохим, и агитатором был задорным, и комиссарить научился, и по организационно-хозяйственной части себя проявил, когда был назначен на санитарный поезд-летучку, и разведзадания выполнял непростые.

Достаточно сказать, что с малой группой отважных матросов, каждый из которых был сорви-головой, ворвался в Одессу, прорвался к причалам, где суда белых стояли с медикаментами, штурмом взяли всё, что унести могли и к своим прорвались! Одно это – тема фильма или повести. Сколько раз я об этом отцу говорил. А он – всё своё: «Это слишком неправдоподобно выглядит, не поверят. Скажут – хвастун. А ведь сам Якир, несклонный к похвалам, за эту операцию нас всех расцеловал! Знал я и того Мишку-Япончика, и батьку Махно, и Петлюру. У Махно в плену был, выдал себя за врача, даже лечил ему понос, вылечил, представь себе, а потом бежал, спрятав браунинг и партбилет. А не спрятал бы, погиб непременно: на пути столько раз обыски были, что со счёта сбился! Кто бы мог подумать, но тоже ведь правда: был переводчиком на секретных переговорах правительства Украины в лице Раковского с Махно и Петлюрой. Долго, помнится, Махно в лицо моё всматривался, припомнить пытался, однако, кажется, не припомнил. А почему так получилось? Махно с Петлюрой требовали, чтобы переговоры шли на украинском языке, в Раковский разговорным украинским не очень-то владел, многих слов не знал, как я понял. В итоге переговоры зашли в тупик – ведь наше главное условие было какое: сложить оружие. Махновцы и петлюровцы на это не пошли. Ты спрашиваешь меня, почему я не пишу обо всём этом? Есть и ещё одна серьёзная причина. Я видел в Красной Армии очень много замечательных людей, но узнал о них мало. С ними как боец я себя сравнить не мог. А сам я годился лишь в герои юмористических произведений вроде повести Алексея Ивановича Пантелеева “Пакет”, но там боец Трофимов Петя действительно подвиг совершил. А у меня никаких подвигов не было. Ну, что за подвиг, что я выдал себя за врача и лечил понос у батьки Махно, прежде чем сбежать от него? Или, скажем, что за подвиг сидеть и прятаться от белых разъездов в старых вагонах и ждать, ждать, чтобы выбраться отсюда, а тебя немилосердно жрут спрятавшиеся в этих старых вагонах клопы, а самому тебе жрать нечего! Люди? Вот люди, окружавшие меня, были замечательными! Но тут другой момент, учти, в свои права вступает. Суди сам, в каком жанре мне об этом поведать? В очерке, в рассказе – для начала не в повести же! А какие у меня были бы соперники? Борис Лавренёв, Дмитрий Фурманов, Аркадий Гайдар!.. А у меня на памяти одно приключение невероятнее другого. Попробовал я как-то в московской актёрской среде кое-что порассказать, так слушали с удовольствием, хохотали, горевали, умолкали, но всё же в конце концов увенчали меня… лаврами барона Мюнхгаузена! А мне эти “лавры” применительно в такой серьёзной теме, как Гражданская война, ни к чему.

Было и ещё одно обстоятельство, о котором я тебе как-то уже говорил. Мне порою в литературных ортодоксальных кругах глаза кололи тем, что я вышел из партии в связи с тем, что не принял и не мог принять НЭП: что ж ты, мол, из партии вышел, а о героике пишешь?.. Вот как вопрос ставился в ту пору! Вот посему я как автор выбрал две темы – историческую, сравнительно давнюю во времени, и тему труда, которую любил и люблю совершенно искренно. По этой же причине я не стал сочинять ничего и на темы Великой Отечественной войны. Факты были очень сильны. Они требовали очерка, документалистики, в том числе и в кино. А в прозе тоже имена отменные были. Ну, впрочем, ты сейчас как критик это и сам не хуже меня знаешь. Старики брали психологизмом, мастерством, блестящим литературным стилем, а новые, те, кто нарождался как писатели на фронте, те сильны были блестящим знанием войны с позиции рядового бойца.

Ay меня война не типичная: газеты, ансамбль 42-й армии, фронтовые бригады, кинодокументалистика, госпитали… А что касается берлинских событий, опять всё так нетипично, что я писать об этом боюсь. Ну, например, фотографии наши с мамой видел фронтовые? Да вот возьми хотя бы эту: мы в Потсдаме снялись (отличное фото, между прочим!). Я – во фраке, мама в нарядном платье. Покажи я эту фотографию фронтовикам, меня же живьём съедят! Скажут, мы в одной шинелке на ветродуях, перебиваясь с сухаря на кипяток, домой с фронта добирались, а тут баре какие! Ну, какие мы баре, ты знаешь. Я еле очухался после госпиталя, мама твоя после твоего рождения сразу же скончалась – так её организм ослаблен был, а ведь к немецким врачам ни за что обращаться не хотела! Только я и слышал: 'Домой, домой, в Ленинград!” А наряд у нас был сообразно чину и протоколу. Приходилось бывать на приёмах, раутах, встречах с так называемыми союзниками, общаться с немецкой антифашистской и сравнительно нейтральной интеллигенцией… К тому же мы с мамой не хотели продолжать службу военную как таковую. Мы же не кадровые офицеры. Я – литератор, она – врач, мечтавший о научной работе. Посему лишний раз и своим, и чужим мы гражданскими нарядами напоминали о своей независимости, о том, что мы не случайно подали документы на демобилизацию. А нас, видите ли, отпускать не хотели! Даже обещали рост званий и должностей! Как хорошо, что я остался всего лишь старшим лейтенантом, отказавшись в своё время от административного роста в военных газетах, предпочтя рост творческий. А так был бы как минимум майором, а майору демобилизоваться с творческой должности (я же не летчик-истребитель!) было бы почти невозможно!

Вот видишь, как всё взаимосвязано и как всё сложно, и как всё запутано в моей жизни!»

Тогда я, может быть, до конца слов отца и не понял, и не прочувствовал, а вот теперь вижу, что он полностью прав был и в прогнозах своих, и в выводах.

«Жизнь большой была дана», – так написал однажды Леонид Иванович Хаустов. Я его слова эти именно сейчас вспомнил. Очень большая жизнь была дана отцу – и дело даже не в возрасте (78 лет это не так-то уж много!), а в широте, многообразии, в размахе, в смене мест, времени действия, обстоятельств действия – прямо всё, как в горячо любимой отцом драматургии!

Однажды он своим ученикам, молодым драматургам, приоткрыв одну страницу из своей биографии (его расстреливали беляки, но он успел спастись), коротко сказал: «Второй раз живу, вторую жизнь!» Приуменьшил, думается! Не вторую, а может, десятую! Три возвратных тифа, тяжёлое огнестрельное ранение в Гражданскую войну, шальная пуля под Львовом в 1939 году во время освободительного похода Красной Армии в Западную Украину (сбила эту пуля, может, и не шальная, фуражку с головы), взрыв мины-ловушки в финской войне (совсем близенько!), прямое попадание авиабомбы в соседний блиндаж под Пулковым (тяжёлая контузия с последствиями на сердечнососудистую систему), на подходе к Берлину в попутку напросился, шофёр говорил, уговаривал в кабинку, а отец в кузов на сено – снарядом кабину вырвало, кузов невредимым остался…

Это всё – в войне, в войнах. А в мирной жизни? Одна болезнь другую звала, другую догоняла. Не стану об этом писать. И отец о болезнях писать и говорить подробно не любил да и мне завещал такое же к ним отношение: «Что мы с тобой врачи на консилиуме или на семинаре, или же на конференции? Давай лучше о литературе, о кино, о театре потолкуем, о прессе, вообще о жизни нашей!»

Боюсь я, что я до конца не смогу восстановить даже основные вехи биографии отца, даже самые общие, не говоря уже о подробностях! Что-то удастся высветить достаточно сильным светом, а очень многое так и останется сокрытым и непонятным. Большое время, большая биография, трудное время, трудная биография. В помине нет от того, что я однажды как начинающий журналист прочитал в трудовой книжке рабочего-токаря: пришёл на завод в 16 лет, поработал в одном и том же цеху 50 лет и отсюда и только по настоянию врачей ушёл на пенсию! Место действия, следуя драматургическим канонам, соблюдено. Но время-то бурное остаётся! Как ни крутил я вопросы свои журналистские, как ни вертел ими – ничего не получилось! Работа и работа! Вот о работе с удовольствием рабочий говорил. Я так и написал о нём – «Всегда на своём посту».

Отец тоже, начиная года примерно с 1921-го, всегда оставался на своём посту, посту литератора, – и на Дальнем Востоке, и в Потсдаме, и в Петрозаводске. Один литератор за сравнительно короткое время встречал отца в разных и географически отдалённых друг от друга местах и не мог не спросить:

– Да Вы, Николай Афанасьевич, дома-то когда-нибудь бываете?

На что отец с улыбкой, но совершённо серьёзно ответил:

– А у меня вся наша Россия – дом родной!

«Европу, – говорил он мне, – не то что бы знаю, но представляю себе: всё же видел Варшаву, был в Чехословакии, в Австрии… А вот об экзотических странах мечтаю! В Индию хочу! Даже во снах её вижу… Представь себе, однажды была реальная возможность – и путёвка, и цена, и сроки подходящие, но вот загвоздка с прививками вышла! Мне один дружок, ровесник, на ушко сказал, что сам после прививок чуть не загнулся, не успев доехать не то, что до Дели, даже до аэропорта! И я не решился! Помнишь, ты мне стихотворение Анисима Кронгауза цитировал, то, что тебе понравилось: “Врач ворвался с мороза… ”? Не помню дальше, кажется так: “Вы смертельную дозу человеку ввели” А пациент, улыбнувшись, успокаивает доктора, рассказывает ему обо всех испытаниях, выпавших на его долю: “А от эдакой капли я возьму и умру?” Да, так я и остался без Индии!»

Композиция моего повествования в элегической тональности будет причудливой и сложной. Предупреждаю. И не хочу делать ни глав, ни подглавок, ни сложных и эффектных композиционных фигур с обрамлениями, рефренами и т. д. Не тот материал. И не та жизнь. И не та судьба.

Вместе-то мы с отцом были очень редко. Я сейчас прикинул, ахнул даже – не наберётся и двадцати встреч! Это отца-то с сыном). Да, вот так история! А может, я отца своего совсем не знаю и не понимаю! Нет, с этим я согласиться не могу. Можно быть всё время вместе, все вечера после работы, а прежде – после школы встречаться, вместе ходить в бани, магазины, на рыбалки, за грибами, вместе куда-то ездить, о чём-то, конечно, говорить, чему-то, конечно, учиться вольно или невольно и всё же отца своего не знать! Тому примеров среди моих товарищей немало.

Вот насчёт интереса, интересности поспорить можно. Спор во всяком случае плодотворен. Ведь мы же говорим – «интересный человек», «тоска по интересным людям», «яркий человек», «яркая личность», «серый человек», «безличный человек»… Наверное, о каждом можно написать. Да, о каждом. Но вопрос – что О ком-то – роман, о ком-то рассказ или очерк, о ком-то лишь милицейский протокол, о ком-то лишь строки в истории болезни. О каждом можно что-то сказать: о ком-то это будет нескончаемая череда устных рассказов – так жил, что и не выговориться за другую жизнь, свою! Есть ли такие люди у меня на памяти? Есть! О них я и буду писать в этой книге добрые слова. Добрые слова о дорогих людях. Но поставлю ли себе пределы? Обязательно! А то что это за картина, скульптура, фильм, песня, рассказ без границ? В искусстве нужны пределы, «как красота и мера скажут». Так, кажется, древняя русская летопись о древнем русском зодчестве гласит. Это вовсе не значит, что за пределами текста моего не останется ничего – всё будет выбрано! Но для данной книги сказано будет всё. В этом-то и смысл литературной работы, в этом-то и её литературное достоинство.

А антигерои? Минус-люди, говоря словами Александра Довженко? О них тоже можно долго говорить. А можно и кратко – памфлет и приговор тоже краткость любят. Это очень строгие жанры. И очень точные.

Но бывают люди, которые ни гнева, ни восторга не вызывают. Много ли их? Думаю, что несравнимо больше первых и вторых. «Что же это получается! – воскликнет мой будущий оппонент. – Пропаганда элитаризма? Может быть, автор просто не сумел открыть душу своим героям да и просто людям, которых он повстречал, может, золотые тайны неразгаданными остались?» Бывают и золотые дивные неразгаданные тайны, но столь же редко, сколько и самородки, и месторождения дивные. А возьмите природу! Все ли деревья одинаково интересны взору и не только живописца, но и просто любителя природы? Нет, не все. И вот взоры наши ищут такую сосну, такой дуб, такой сиреневый куст, который бы и собой остался, и поведал бы собой обо всех соснах, обо всех дубах, обо всех кустах сирени.

Есть люди не просто молчаливые, а безликие. О них тоже по-своему интересно писать. Можно (я в этом убеждён!) даже блестяще написать о безликости. Но меня пока на эту тему не тянет – о замечательных людях, ярких, своеобычных, неповторимых во всём, не успел ещё рассказать. Вот о них расскажу, тогда, может, и попробую написать нечто под названием «Великая безликость».

Опять отвлёкся? Нет, вроде всё к месту. Такое отступление просто необходимо. На эту тему мы часто спорили с отцом. Были у нас какие-то вечные темы для споров: о мере художественного вымысла (я здесь был строже и тяготел к документалистике), о круге чтения (я был против тезиса о том, что, мол, знания не тянут, не висят, и сейчас убеждён, что есть для каждого данного человека знания обязательные, желательные, возможные, нежелательные и даже вредные), о соотношении классики и современности в духовном мире человека (я настаивал на приоритете современности), о роли библиотеки в жизни творческого человека (отец меня ругал за то, что я мало сижу в библиотеках, а я пропагандировал идею своей личной обширной библиотеки) и т. д., и т. п.

К некоторым предметам спора мы ещё вернемся. Но об одном именно здесь сказать надо. Мы часто спорили о роли случая в судьбе человека нашего времени. Нет-нет, ни он, ни я не были фаталистами. Просто он, вероятно, как драматург больше доверял случаю. Я предпочитаю случай запланированный, предусмотренный, смоделированный. Отец сердился на меня и упрекал меня в том, что я механизирую общественные науки, а среди общественных наук отдаю предпочтения не всегда тем, которые изучают художественное творчество. Например, он меня ругал за попытки вклиниться в моих критических произведениях в сферу социологии искусства, за пристрастие к статистике. А мне и то, и другое было всегда чертовски интересно!

Вот опять – проблема случая. Очень хотел отец после окончания Гражданской войны демобилизоваться из армии, а его не отпускали. Грамотных было мало, а тут ещё и способности у человека разносторонние, и оратор, и писать умеет. Образовывался замкнутый круг. Я очень плохо представляю себе то время! Конечно, что-то проясняют книги, фильмы, научные публикации, устные рассказы и всё-таки, опять же, решительно не вижу зримо 20-е годы. В связи с этим мне вспоминается забавный французский фильм-комедия «Замороженный», с Луи де Фюнесом в главной роли! Написал и не могу удержаться от хохота, вспоминая наиболее забавные эпизоды. Некоего француза-полярника считали славно и без вести погибшим на льдине когда-то в начале XX века, и вдруг современные полярники его нашли запаянным в огромной льдине и в этой льдине, придав ей форму, годную для транспортировки на самолете, привезли в Париж. Дедушку нынешних героев (а для кого-то он уже прадедушка) разморозили и (о чудо!) оживили. Условность, конечно! Но – забавная. А как ему, дедушке, теперь сказать, что он не в 1900 году, а спустя 70 лет? Опасно! Вдруг погибнет, и пропадёт возможность блестящих экспериментов не только чисто медицинских, но и социологических! И тогда решают ту часть улицы, где поселяется семья, обретшая молодого деда-прадеда (он во льдах своих не постарел и хорошо сохранился, о чём с восторгом сообщает одна из молоденьких француженок!), сделать заповедником времени: «Пусть тут останутся только те, кто остался неизменным с начала века, – монахи…». Телевизор от дедушки прячут, газеты – тоже, но однажды он всё-таки открывает для себя течение времени – на запретном для него, но найденном им экране телевизора появляется сверхзвуковой самолёт!

Может быть, в Париже и можно найти уголок, где «замороженному» можно будет дурачить голову какое-то время. Попробуйте найти его в Москве, у нас в Ленинграде, да почти всюду и везде в стране нашей! Не найти! Посему всё труднее и исторические фильмы ставить становится. Двадцатые же годы, ну, словно стёрты стирательной резинкой. Лучше даже начало века и какие-то следы минувшего дальнего сохранились. И речь не только о машинах, пролётках, трамваях, одеждах… Я по сути многих явлений, правил, норм, ситуаций понять не могу! Вот что обиднее всего.

Например, никак до сих пор не могу дознаться, что за нормы и правила, обычаи и нормы повседневного общения у литераторов начала 50-х годов, 40-х, 30-х, тем более 20-х! Отец всё это, конечно, знал, понимал и учитывал. Более того, некоторые ветераны литературы, общение с ними давали возможности ему довольно живо заглянуть не только в самое начало XX века, но и в век предыдущий.

Нет никакого сомнения в том, что отец охотно и обстоятельно мне о многом мог бы поведать, но… Виделись мы редко, встречи были, как правило, короткими. За промежутки между нашими встречами набирались дела текущие, обязательные, требующие решения и разрешения в широком смысле слова. К примеру сказать, в студенческую пору– производственные практики в газетах. Где лучше поработать летом, как, кем?.. Ныне, анализируя минувшее, вижу, что почти всегда соглашался с советами и заветами отца. Счастлив тем, что ни разу не подвёл его, как он шутил, «не осрамил рода казацкого, запорожского»!

Единственным своим просчётом он справедливо видел мою хабаровскую эпопею: слишком понадеялся на одного нашего общего знакомого, а тот подвёл, и мне пришлось на ходу менять место практики, что весьма хлопотно и тревожно. Не учёл он и мои чисто физические возможности, напрасно их сравнивая со своими. Дело в том, что, несмотря на все свои ранения, контузии, болезни, он всё же был человеком изначально очень крепкого здоровья, чего нельзя сказать обо мне. Мой друг и ученик прозаик Вячеслав Всеволодов, увидев, как отец (мы с другом пришли проводить его в любимое им Абрамцево, а сами оставались по редакционным делам в Москве) бодро шёл по крутой лестнице с весьма тяжёлым грузом, прямо ахнул: «Ну, друг мой, мы с тобой в семьдесят лет так не сможем!» С горечью уточняю, что Слава, литературные способности которого высоко оценил мой отец, скончался в сорок с небольшим лет. Другое поколение – поколение детей фронтовиков, мы и не могли быть такими, как наши родители! Мы – не медики, не генетики, но понимали это и видели на собственном опыте и на примерах наших ровесников, что эхо войны в нашей крови не умолкает.

Посему отец часто примеривал нагрузки, имеющие отношение ко мне, как бы на себя. Получалось, что вроде ничего страшного. А из Хабаровска после сильного переутомления я вернулся совсем больным. Отец, не отличавшийся сентиментальностью, здесь дал слабинку, всерьёз забеспокоился и принял ряд мер, но меры эти ТОГДА не помогли. Мне в университетской поликлинике даже предложили всерьёз подумать об академическом отпуске по здоровью, а ведь от врачей такая инициатива исходила крайне редко!

Бабушки моей Елены Андреевны в живых уже не было, а старшая тётя Зинаида Фёдоровна, была в отчаяньи и регулярно писала отцу о том, как идёт (или не идёт) процесс лечения.

Вот в этом как-то особенно остро проявились наши с отцом противоречия. До этого эпизода они проявлялись в другом. С одной стороны, отец меня как бы готовил к своей стезе, а с другой, ещё в мои школьные годы стал буквально навязывать мне иные стежки-дорожки. У него почему-то появилось два равнозначных варианта: океанология в Ленинградском Гидрометеоинституте и электротехника. Спорам не было конца. В итоге он «сдался» и перестал меня отговаривать от журфака: «Всё же реальная профессия со многими специальностями. Основа прочная будет, а там время покажет…».

Второе сильное противоречие стало возникать в связи с его оценкой моих первых чисто литературно-художественных опытов. Он был против моего регулярного посещения многочисленных в Ленинграде в ту пору литературных кружков и объединений, преимущественно поэтических. Более того, стал доказывать мне, что на конкурсном сочинении обзор заводской многотиражки будет предпочтительнее обзора поэтических новинок. Газетные обзоры условиями конкурса не предусматривались вообще, но были обязательны на первом курсе журфака как курсовая работа. До студенческих заданий было ещё далеко: надо было заканчивать школу. Тут опять мы «поцапались». Отец не приветствовал мой уход из дневной школы и бросок в заводскую среду и в вечернюю школу. Однако, увидев результаты (за один годя прошёл два класса), сменил гнев на милость. Особенно его порадовало то, что я стал лауреатом школьного общегородского конкурса на лучшее сочинение: десятиклассник-вечерник писал об особенностях педагогической журналистики на страницах толстых журналов! Это всех очень удивило и озадачило. Я объяснил устно этот интерес очень просто: крайним недовольством хрущёвской школьной реформой и отсутствием ранней специализации, к чему зову и теперь новые поколения. Выступал я и против предметно-урочной системы, восхваляя Пушкинский Лицей с его почти вузовским ранним курсом и методикой преподавания.

Вскоре отец вконец разочаровался в этой «реформе» тоже и в целом в хрущёвских начинаниях. Сыграли решающую роль «полководческие способности» верного «ленинца», как Никита себя именовал, и жуткий хлебный кризис. Это были буквально тропические ливни, омывшие многие добродетельные души. Такая же история примерно произойдёт при Горбачёве, про перестройку которого один украинский сатирик писал и пел (он был ещё и артист): «Ты ж мене пидманула, ты мене пидвела

Отец этого не знал (я не хотел его волновать), но я в 17 лет уже написал злейшую антихрущёвскую басню «Лев и свинья», которую читал (где бы вы думали?..) на Дворцовой площади сотням слушателей! Она была не без находок чисто стихотворно-сатирических, но самое удивительное в том, что парень в этом возрасте в то время писал: «АЛев не умер – ону6ит!» Фантастическое предвидение: сейчас уже почти доказано, что Сталина отравили Хрущёв и Берия тяжёлой водой, которая в аптеках не продавалась, а была только в зоне атомных реакторов, а ими в целом руководил Берия. Отсюда и совершенно неожиданный инсульт!

Резонно спросить: «Говорили ли мы о политике?» Безусловно, и – с моего довольно раннего возраста. Лично со Сталиным отец знаком не был, но как секретарь партийной организации при сперва Фадееве, а затем – при Соболеве, который к тому же был беспартийным, в верхах бывал в разные годы. Неоднократно и весьма доброжелательно общался с Кировым, более официально – со Ждановым, лично знал Орджонихидзе (между прочим, негодовал, когда в одном фильме авторы показали НЕ ТОГО Серго!), об Орджонихидзе как собкор «Известий» на Донбасс отец отзывался неизменно не только тепло, но даже, я бы сказал, сердечно. Из полководцев лично знал Жукова, Говорова, Мерецкова, Василевского. И это – при его очень скромных воинских званиях! Я уже не говорю о Котовском, с которым у отца установились почти товарищеские отношения. О командармах, начдивах, командирах полков и говорить не приходится: отец знал многих и со многими был в неформальных отношениях, выступая даже не столько как корреспондент, сколько как писатель.

Если же говорить о генералах от литературы, то и тут имён немало: Леонид Леонов, Константин Федин, аварец Расул Гамзатов, таджик Джалол Икрами, даргинец Ахмедхан Абу-Бахар, киргиз Чингиз Айтматов (отца бы хватил сердечный приступ, если бы он узнал о том, что весь советский сражающийся с фашизмом народ Айтматов посмел назвать в конце своего пути «МУСОРНЫМ ВЕТРОМ», зайдя в полный идейно-политический и художественный тупик)… Я уже не говорю о многих менее звучных именах.

Если отец к генералам от литературы и обращался, то только по общественным делам: помочь в организации семинара, в лечении и трудоустройстве способного молодого автора, в предоставлении жилья живущей в общежитии авторессе из поволжского города. Однажды Соболеву надо было срочно связаться с отцом, и он не мог его найти: «Николай Афанасьевич! У вас что, телефон поменялся?» Отец просто ответил, не вдаваясь в детали, что телефона у него нет, нет и жилья (снимает комнату в Кунцево). Соболев был разъярён! Он вызвал оргсекретаря, дал ему накачку, сам снял спецтрубку спецтелефона… И вот отец после долгих лет жилищного сиротства обрёл весьма уютную светлую комнату в новом доме на Кутузовском проспекте (самое смешное, что по соседству с Брежневым!), правда, был ещё один сосед, весьма бесцеремонный шустрый драматург. Его бойкая супруга, юрист, нашла ход для сложного комбинированного обмена с доплатой, и только тогда отец стал владельцем однокомнатной квартиры в писательском «городке» на Аэропортско-Красноармейской (там номера домов поменялись, а сами дома как стояли, так и продолжали стоять). Но, в любом случае, если бы не ТА комната на Кутузовском, которую отвоевал для отца Соболев, никакие варианты бы не привели к победе.

С литературными и партийными «полковниками» отец держался на равных, что я не раз видел, и неутомимо отстаивал интересы Союза писателей России и персональные интересы своих учеников.

Как секретарь партийной организации аппарата Правления Союза писателей РСФСР был вхож в ЦК в отдел культуры и в некоторые службы Бюро ЦК по РСФСР (была такая организация одно время). Был в курсе многих дел, да и я как взрослый сын к этим делам приобщался.

Один весьма крупный деятель, поговорив со мной, в ту пору ещё школьником, улыбаясь, сказал отцу: «Ну что, Николай Афанасьевич, вижу, что смену себе вы приготовили! Парень уже много знает и чувствует, что особенно важно!»

Вот и третье противоречие в отцовском характере. Он действительно меня исподволь вводил в круг административно-литературных дел: я присутствовал на редсовещаниях, худсоветах, на административных совещаниях, где председателем был отец, однажды был на закрытом и остроконфликтном партийном собрании Московской писательской организации в разгаре наступления Хрущёва и Ильичёва на некоторых представителей художественной интеллигенции. Пресса на это собрание не допускалась, отчётов не было, но я уже «был в курсе».

Примерно лет с шестнадцати мне отец стал давать отнюдь не курьерские поручения, давал инструкции, как себя вести, чего добиваться. Всё это было школой, которая мне очень пригодилась, когда я стал литературным консультантом, заместителем оргсекретаря и помощником руководителей Ленинградской писательской организации. Отец мне давал постоянные консультации на тему, кто есть кто. Его характеристики были меткими, точными, порою остроумными. Всегда ли верными?..

Постепенно я тут начинал с ним вести споры, убеждаясь в том, что одних он недооценивает, а других переоценивает. Это касалось не только любимых учеников, за которых отец готов был идти «на бой кровавый, святый и правый», как поётся в революционной песне, но и руководителей некоторых журналов нашего круга и руководителей ряда писательских организаций. Весьма часто отец выступал передо мною в роли их адвоката. Как это ни странно, но прав в итоге оказался я: некоторые «звёздочки», блеснув, угасли, а некоторые местные литературные тузы бесследно выпали из колоды не только должностной, но и творческой. Фамилии называть не хочу, но прошу мне поверить, что таковых – десятки…

Один из его учеников из Ленинградской области пригласил меня по грибы: места у них были воистину грибным царством, а грибы я любил. Вернулся я домой в Ленинград в тот же день на поздней электричке: местный культработник и начинающий драматург-одноактник меня разочаровал. Я написал об этом отцу. Он ответил в очередном письме: «Возможно, ты и прав. Я его переоценил! Так хочется дать дорогу людям из глубинки!..»

У нас с отцом была многолетняя частая и очень интересная переписка. Мои письма он сберегал, я его – лишь чисто литературные. В целом этот фонд мною уничтожен, и в архив я его не передаю, ибо он слишком личный. Ну, кому интересно, с какими бытовыми препятствиями он и я воюем! И всё же эта переписка меня радовала, дисциплинировала, оттачивала стиль. Отец всегда давал оценку не только содержанию моих писем, но и форме, разного рода приёмам. То есть, учёба и тут продолжалась!

Как я уже писал, мы с ним оба чисто бытовые текущие дела стремились сводить к минимуму. Возможно, в рабочей или крестьянской средах как раз этому уделяется постоянное и особое внимание. А нам бы это только мешало! Разумеется, мы не святым духом питались. Возникали проблемы с одеждой, обувью, билетами, гостиницами… В этом смысле отец был довольно избалован: транспортно-гостиничное хозяйство в аппарате Правления Союза писателей РСФСР было налажено весьма неплохо. Отец даже от каких-то обыденных забот обычных горожан отвык. Его рекомендовали в дипломатическое ателье на Кутузовском проспекте, где ему шили отличные костюмы. В литературных кругах он слыл щёголем. Однажды на каком-то большом расширенном заседании в Союзе писателей РСФСР зашёл разговор о том, что газета «Литература и жизнь» слишком стала много внимания уделять одежде, брюкам… В ту пору шли дискуссии о брюках широких и узких. Сатирики потирали руки: материал зачастую был просто анекдотическим. Отец тоже призвал с этой практикой кончать и больше внимания уделять текущей критике сугубо художественной, на что одна острословица из мира критики и литературоведения ехидно заявила: «Конечно, зачем нам говорить об одежде, когда у нас секретарь партийной организации пижон и стиляга!» Возникла новая дискуссия, и отец стал дамочке терпеливо объяснять, говоря словами Пушкина, что «быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей». Вспомнил он тогда и известного на Петербург и Москву своих лет Чаадаева, щеголя и своеобразного живого образца изящной мужской одежды: «Второй Чаадаев мой Евгений!» В этой пушкинской строке – дань нарядам Евгения Онегина.

Своих учеников мужчин отец «жучил», как он выражался, если видел, что они готовы идти в театр, к редактору, режиссёру, к актёрам «в затрапезе»! В итоге они ему были благодарны, а жёны и матери не могли понять, отчего это их мужья и сыновья стали опрятными, преобразились и зачастили в парикмахерские.

Учил своих взрослых учеников отец и гигиене умственного труда, и азам психологии творчества, давал и чисто житейские советы, особенно финансовые. Дело в том, что почти все опыта профессиональной литературной работы на дому не имели, получали скромные зарплаты, изредка премии и вдруг… пошли такие суммы, что им и не снилось! И они, как говорил отец, «пустились во все тяжкие»! Сам он в таких случаях вынимал из кармана пиджака две-три сберегательных книжки и тыкал в них указательным пальцем: «Вот – друзья писателя-профессионала! А дружки-приятели – всегда тут как тут!» И почти всегда приводил трагикомический пример: один очень популярный композитор, получив Сталинскую премию, умудрился за несколько дней «просадить» её в разных компаниях, а потом побежал в Музфонд с просьбой о материальной помощи, ибо «кусать было нечего». Там на него вытаращили глаза: «Помилуйте! Вы только что получили такую крупную премию!..»

Неизменный хохот следовал за этим примером, этой маленькой сценкой, которую отец по-актёрски представил своим слушателям.

Спустя многие годы, сам став в год кончины отца вузовским преподавателем, я стал внутренне обобщать и осваивать его отличный и по-своему уникальный педагогический, лекторский опыт. Опыт этот мне очень пригодился и для учебной аудитории, и для массовых, так сказать представлений, на широкую публику.

Ныне я себя зачастую ловлю на том, что даже в чём-то спустя десятилетия, копирую отцовские приёмы и интонации. Но, будем надеяться, – не слепо, а творчески их освоив.

Меня, конечно, спросят, о том, как он мне помогал в редактуре моих первых очерков, обзоров, рецензий… Текучку газетную он ценил как труд, но всегда неизменно ставил ниже художественно-публицистических жанров. И, вы знаете, каков будет мой ответ?.. Почти никогда прямого участия в редактуре моих текстов не принимал. Разве что какой-то исторический факт уточнит, посоветует, где и что прочесть, попутно поведает о каком-то аналогичном случае из своей практики, то есть он звал меня всегда к творческой самостоятельности!

У взрослого сына с отцом порою возникают те или иные женские темы в разговорах, причём, по моим данным и сведениям, диапазон весьма широк: от вполне пристойных «рецензий» на возможную невесту для сына до откровенной порнухи! Мы женские темы почти никогда не затрагивали. Правда, с годами отец как-то намекал на то, что мне «пора вить гнездо», на что я ему с улыбкой отвечал, что я вью «литературные гнёзда»…

В Москве мы в гости ходили редко, хотя нас и приглашали часто, особенно, когда я подрос, и литературные дамы (чаще всего – чиновные и с большими связями) начали вести монологи примерно в таком ключе: «А вот бы вашего Колю познакомить с моей Надей, Верой, Таней и т. д.!.. К примеру, у меня в субботу будет блинный праздник, интересные люди будут приглашены, а моя Иксочка сыграет вам на рояле новые свои исполнительские работы…». Это, кажется, был единственный случай, когда мы с отцом дружно согласились. Питались мы исключительно в ресторанах (вы не удивляйтесь: днём по тогдашним ценам да ещё без спиртных напитков это было не роскошью, а вполне реальными тратами), но уж больно хотелось блинцов да ещё с сёмгой, икрой и какими-то приправами, на которые дама была большая мастерица. Телефонный разговор на какое-то время приобрел исключительно кулинарное направление, и мы стали готовиться к смотринам.

Икса мне решительно не понравилась своей манерностью, кукольностью и надменностью, а вот среди гостей оказались люди лично мне интересные. Я сидел рядом с одним весьма крупным чином из Госкомиздата СССР и вскоре одолел его разными вопросами и претензиями. Больше всего меня волновал вопрос о нормозаданиях для редакторов издательств и путаница с термином ЗАВЕДУЮЩИЙ РЕДАКЦИЕЙ: в журнале это была по сути дела старшая машинистка, секретарша главреда, а в издательстве – руководитель жанрового или тематического отдела. Чин начал оправдываться, что он не отвечает за те документы, которые когда-то утвердило Министерство культуры СССР, которое прежде руководило всеми издательствами творческого профиля. Потом мы перешли к вопросам планирования. Я так увлекся, что забыл обо всём на свете, а все гости с удивлением стали прислушиваться к нашим дебатам. Тут отец вежливо, но твердо рекомендовал мне не превращать БЛИНСТВО в совещание в масштабах всей страны и предложил всем весёлую игру – припомнить, в каких произведениях литературы действие происходит на масленицу и где и как блины играют важную художественную роль. Викторина началась. Победительницей оказалась хозяйка, действительно, очень начитанная критикесса.

В другой раз в другом месте завязка, говоря языком теории драматургии, была такая же, но действующие лица иными. За столом преобладали сотрудники Государственного комитета по культурным и экономическим связям при Совете министров СССР. Этот комитет по фамилии его председателя Скачкова в некоторых замкнутых кругах именовался СКАЧКОВСКИМ. Попасть туда на работу было очень трудно, почти как в Совет экономической взаимопомощи, престижно и материально выгодно. К тому же там, как говорили военные в дореволюционной России, «быстро шло производство», то есть карьерный рост. После беседы с одним крупным чином меня как-то сразу все стали уговаривать согласиться на его предложение связать свою судьбу с этим ведомством. Я не стал пускаться в длительные дебаты и в шутку заявил, что я уже дал обещание служить верой и правдой Парнасу и его лидеру Аполлону Зевсовичу. Все весело посмеялись, а хозяйка стала меня обхаживать на предмет более обстоятельной, но менее деловой беседы с её дочкой, старшекурсницей экономического факультета университета. Я с девицей поговорил об экономике, о плохом учебнике Никитина, о хорошем двухтомнике Цаголова, о том, что почти четыре года редактировал и экономическую литературу… Никаких отклонений от этого тематического курса я не допустил, и на меня в итоге хозяйка махнула рукой. Да и я подумал – пусть ищут себе кандидатов на священный пост жениха где-нибудь в соответствующих министерствах и ведомствах. И вернулся к своим музам, которые без меня уже начинали скучать.

В конце концов отец понял, что все ЭТИ ПУТИ ведут в тупик. Последнюю попытку он предпринял посредством… Натальи Юрьевный Дуровой, у которой была подруга в Ленинграде, а у подруги – взрослая дочка. Но и эта атака была отбита! Ныне я мечтаю написать цикл коротеньких юмористических рассказов обо всех подобных приключениях (особенно много их было в Киеве!).

А вот о том, что я не был и не мог бы побывать на встрече Нового года в гостях у легендарного генерала Игнатьева, автора мемуаров «50 лет в строю», я очень сожалею. И очень сердился на отца, что он мало чего выспросил у такого знатока Франции! Напомню, что именно военный атташе Игнатьев сберег царский архив и передал его высшим представителям Советской власти. Конечно же, такой знаток Парижа и Франции в целом мог бы быть весьма полезен отцу в связи с его творческими интересами, но, увы, разговор как-то свёлся к тайнам французской кухни, блестящим знатоком которой себя Игнатьев проявил. Отец стал вспоминать о традициях французской кухни в России начала века, в довоенную пору в Москве и в Ленинграде… А тут и запели свою величаво-торжественную песню куранты! Я потом пенял отцу: «Папа! Ты променял разговор о важных событиях на подливки и способы жарки мяса и рыбы!» Отец разводил руками: «Он ведь дипломат, к тому же дипломат военный и уж, конечно, блестяще парировал бы все мои заходы!..»

Остальные встречи, которые носили сугубо театрально-литературный характер, были в театрах, в Центральном Доме литераторов, реже в ресторанах, то есть, на нейтральной почве. Испытав определённое давление на себя, я стал остерегаться посещать дома и дачи. Даже в особом посёлке Красная Пахра летом мы с отцом только раз зашли в частный дом – посмотреть отцовскую телепередачу по Интервидению о династии Дуровых, но дальше холла не пошли, хотя нас и звали. У других деятелей театра и кино мы в гостях бывали, но тоже ограничивались беседами во двориках, в садочках без захода в комнаты. Именно у отца я на всю жизнь научился НИКОМУ НИ В ЧЁМ НЕ БЫТЬ ОБЯЗАННЫМ! Если уж кто-то что-то сделал полезного и нужного, учил меня отец, немедленно надо найти свою форму благодарности и не оставаться должником.

Вполне возможно, что наши читатели поинтересуются масштабами доходов члена Союза писателей СССР Н. А. Сотникова, особенно после того, как прочитают раздел настоящего сборника «Говорят документы». Что можно (в самых общих чертах, разумеется) сказать? Были периоды, когда кроме скромнейшего холостяцкого супчика и тогдашних дешёвых консервов на столе у отца ничего не было, но были и времена после середины 60-х годов, когда он платил партийные взносы с суммы, близкой к зарплате члена-корреспондента Академии Наук СССР. Разлёт, как вы видите, огромный! Транжирой он никогда не был, но мог себе позволить некоторые пищевые деликатесы, нарядную одежду, гостиничные номера выше среднего уровня и мягкие вагоны в поездах дальнего следования. Но при этом надо учесть – в этих купе и в этих номерах он продолжал работать: читать, писать, принимать посетителей (например, когда был выездной семинар, то все преподаватели в одно купе не могли поместиться). На ветер деньги никогда не швырял, но и услугами такси пользовался значительно чаще, чем другими видами внутригородского транспорта. А вот пай дачный его из колеи выбил, ибо главный пайщик явно был духовный родственник одновременно гоголевских Манилова и Ноздрёва и придумывал для весьма обширного участка при деревянном доме всякие несуразности. К примеру сказать, ему в башку запала идея углубить пруд, который более походил на воронку от большой бомбы, и завести там съедобных рыбок. Отец нехотя вынужден был согласиться, за что я его очень сильно, мягко говоря, критиковал, найдя случайно на пишущей машинке составленную смету на эту маниловщину. При этом я ему деликатно напомнил, что у него есть сынок, который хочет приодеться.

Однажды у нас с отцом на гонорарной почве возник конфликт. Дело в том, что я для «Известий» (а я там проходил практику в отделе литературы и искусства) написал сразу две рецензии, довольно острые, и, надо же такому совпадению случиться, совершенно противоположные по оценкам рецензии появились в «Правде» на те же самые произведения. Прямо скажу, редакции этих двух газет и соответствующие профильные отделы находились в непрерывном творческом «соревновании», очень даже мягко выражаясь, а попросту говоря, не любили друг друга. Мой шеф, редактор по отделу литературы и искусства Виктор Васильевич Полторацкий, у которого я многому научился, к слову сказать, был сторонником моих оценок, но идти на прямой конфликт с «Правдой» не решился. В результате обе рецензии, уже набранные и вычитанные, в печать не пошли. Я обо всём этом рассказал отцу. Он погоревал, сделал очень точный и меткий комментарий, а потом и напомнил: «Не забудь написать в бухгалтерии заявление о половинной оплате за разбор и заверь это заявление в отделе!». Я стал отнекиваться: с голоду я не умирал, а печататься очень хотелось. Ради такой марки, как «Известия», я бы и на безгонорарную публикацию согласился бы. Но отец очень строго сказал: «Если лично ты не хочешь получать эти деньги, не забудь о нашей литературной и журналистской солидарности: раз не получит автор за разбор, два, а там, глядишь, и эту практику прекратят! Ты просто обязан завтра же пойти и сделать всё то, что я тебе поручил».

Аргументы отца на меня подействовали и тоже стали школой профессионального становления. Таким образом, учёба осуществлялась буквально во всём – в большом и малом.

Бывали у отца попытки навязать мне какие-то темы, замыслы, даже сюжетные решения. Но уж тут-то я стоял твёрже скалы. Однажды он уговорил меня посмотреть гастрольный спектакль одного областного театра (автор пьесы – его ученица) с перспективой на рецензию (одну для Москвы, другую – для того города, где жила драматургесса). Я отправился с отцом в театр, с блокнотом в кармане, внимательно просмотрел спектакль и нашёл его нежизненным и даже в чём-то надуманным. Речь шла о заводской жизни, а я ведь ещё не стёр мозоли от заточки резцов на заводе «Кинап», где, как поётся в песне Алексея Фатьянова, была «заводская проходная, что в люди вывела меня». После спектакля мы долго обсуждали пьесу, и я отцу доказывал, что у него – представления о заводе середины 50-х годов. Ныне – всё иначе. Такое же несоответствие двух опытов – его, отцовского, и моего, сыновьего, но ещё острее выявилось применительно к военной и военно-морской тематике. Теперь, спустя многие годы, уже можно немного приоткрыть тайную завесу. Военно-морские пьесы были даны и мне на спецанализ. Отметив некоторые положительные моменты, я решительно пошёл в наступление на трактовку и обстановки на воде и под водой. Вы спросите: «А вы, что, на флоте служили?» Нет, но я был референтом Комиссии по связям Ленинградской писательской организации с военно-морским флотом, часто бывал в Кронштадте, где принимали меня не так, как военно-морских журналистов, а куда проще, по-товарищески, особенно меня не стеснялись, показывали мне те стороны военной флотской жизни, которые очень мало кто знал и видел. Разумеется, я не претендовал на секретные тактико-технические сведения – речь шла о моральном климате. А он становился всё хуже и хуже и на морских просторах, и на земле.

А отец всё ещё жил яркими воспоминаниями о дружбе и даже братстве в бригаде Котовского, об Армии Народного ополчения на южных рубежах обороны Ленинграда, а это всё уже была история.

Совсем недавно я перечитывал, готовя цикл радиопередач «Память сердца» (Литература о войне и Победе), фронтовые очерки Константина Симонова. Мелькнули фамилия сравнительно молодого ещё генерала Гречко, его фото. Невозможно было себе представить, что он станет министром обороны! Конечно, с Сердюковым-Табуреткиным его не сравнить, но и с Малиновским – тоже. Негатива было множество! Особенно остро мы с отцом разбирали эти вопросы после того, как я вернулся к нему на Красноармейскую улицу Москвы после двухмесячных весьма тяжёлых и горестных офицерских сборов при Военном Гуманитарном университете при Министерстве обороны. Достаточно сказать, что из Ленинграда на всесоюзные сборы по специальностям «военный перевод» и «спецпропаганда на войска и население противника» поехало 13 человек, а вернулось 12, хотя боевых действий мы не вели…

Отец слушал мои рассказы, курил сигарету за сигаретой и горестно склонял голову: он ТАКОГО не ожидал! Например, такого, что в бачке с перловой кашей, сырой и какой-то тухловатой, я как офицер, дежурящий по столовой, найду распаренную толстенную, как змея, верёвку и окислившийся кругленький слиток от бачка. «Этого у нас не было ни под Ленинградом в сорок первом году, ни под Берлином в году сорок пятом!» – хватаясь за голову, сокрушался отец.

Не стану перечислять всё остальное увиденное и услышанное, а также пережитое. Об этом я ещё думаю написать в самостоятельном, отдельном очерке. Скажу лишь, что отец стал ещё строже читать пьесы на военную тему и однажды при мне довольно резко поругался с тем полковником, который в Главном политическом управлении (а оно работало на правах ОТДЕЛА ЦК, то есть было выше министерства) отвечал за связи с творческими союзами.

Впоследствии я узнал его «директивы»: «Критиковать можно: несвоевременную доставку газет, приготовление недоброкачественной еды из доброкачественных продуктов и недисциплинированность рядового состава!» Прослушав эти «инструкции», один недавний офицер и начинающий прозаик на Всесоюзном совещании литераторов, пишущих на военную тему, встал, попрощался и сказал: «Мне тут делать нечего. Я сам недавно носил офицерскую форму и знаю, что почём!» Дружный хохот встретил подобный «инструктаж».

Лично я был одним из первых редакторов, которые готовили к печати первые повести и рассказы о событиях в Афганистане. Действовал я и как цензор, но кое-что пропускал из того, что никогда бы не пропустил полковник от культуры. Отца тогда уже не было в живых, но я неизменно вспоминал наши споры. В результате я всё же настоял на том, чтобы некоторые из предложенных пьес на совещание драматургов-маринистов не прошли. Отец со мной в итоге согласился. Я для него специально написал спецрецензии, которые ему очень пригодились при отчаянных спорах с чиновными лицами.

А ведь тексты пьес и кандидатуры были уже одобрены на весьма высоком уровне! И тут я напомнил отцу ситуацию из фильма «Твой современник»: видный строитель САМ отказывается от СВОЕГО проекта, увидев на месте стройки роковые последствия продолжения производства.

Как вы уже могли убедиться, наши отношения, прямо скажем, не очень характерны для отношений обычного отца и обычного сына. Между прочим, к своим ровесникам, писательским детям, я относился очень ревниво, вёл некоторые записи в особый блокнотик на предмет, кто на что претендовал и кто кем стал. Не вдаваясь в подробности и не называя имена и фамилии, скажу, что в творческом плане высот достиг только я. Другое дело – финансы, жилищные условия. Тут я похвастаться ничем не могу. А ведь у знакомых и даже приятелей отца из числа его коллег тоже были взрослые сыновья, кое с кем из них я был знаком, общался, у одного даже бывал дома. Могу сказать, что ревность была страшная, хотя престижа и денег у них почти всегда было куда больше. А моего друга Славу родители-пьяницы бросили в 12 лет. Шёл он по наклонной, но, к счастью, встретил меня, а дальше – огромный труд, терпение, споры, даже ругань между друзьями, но и результаты сказочные – феноменальный рост творческий, а затем и должностной! Отец мне говорил не раз: «Вот тебе тема – судьба твоего друга! Чем не пьеса!» Я с ним не мог не согласиться, но не мог ещё никак и отъединиться от слишком горячего пережитого.

Вообще, завершая это СЛОВО ОБ ОТЦЕ, я ловлю себя на том, что вспоминая о нём, я постоянно вспоминаю спектакли, фильмы, которые мы вместе видели, книги, которые мы читали, дискуссии, в которых мы участвовали.

А всё начиналось ещё с дошкольного возраста. Сперва были традиционные для малышей походы в Зоопарк, в Ботанический сад, затем пришла пора цирка, увлечения дрессировкой. Потом мы стали всё чаще и чаще вместе ходить в кино. Представьте себе, я помню, что и где и примерно когда мы смотрели!

Конечно же, в дошкольные годы и в младших школьных классах водил меня отец на детские праздники, новогодние утренники, чаще всего – в Дом писателей имени В. В. Маяковского и в Дом кино, который тогда помещался на Невском проспекте в кинотеатре «Новости дня», где шли преимущественно документальные и научно-популярные фильмы. Припоминается один такой праздник в первые дни очередного нового года в Доме кино. Видится мне большущая ёлка, море света, море музыки слышится… Среди ребят, детей кинематографистов, проводится конкурс на экспромтное исполнение танца, песни, стихотворения. Но мы-то понимаем, что родители многие о конкурсе знали заранее и своих деток «жучили» репетициями. Лично я о конкурсе не знал, но наизусть мог исполнить песенки Чиполлино, да в последний момент не решился, хотя очень внимательно просмотрел «программы» своих будущих соперников по жизни. В принципе, шутки шутками, а их уже готовили к экзаменам в театральных вузах и в вожделенном ВГИКе. Не знаю, чья как сложилась судьба. Сценаристов и режиссёров, по моим данным, из ленинградских ровесников не вышло, а собирать материал на актёров я не стал: они мне не соперники.

Отец очень сожалел о моей нерешительности: «Ну, друг мой, ты явный главный приз прошляпил! Смотри, какими слабыми были другие номера!..» Я кивнул головой и отправился смотреть программу мультфильмов, предварительно получив увесистый мешочек со всякими вкусными подарками. Поговорив со мной, сотрудницы Дома кино ещё два таких мешочка из кабинета вынесли и мне вручили: «Следующий раз будь смелее и не теряйся!»

… А я и не стал теряться! Однажды экспромтом в 70-е годы выступал перед тысячной публикой у памятника Кирову в городе Кировске 9 мая – читал свои стихи о победах на Невских берегах.

Конечно, кое-какие рядовые произведения из текущего репертуара подзабылись. Ну, скажем, в памяти лишь контуры детского спектакля на сцене Дворца культуры имени Ленсовета о пиратах, уже упоминавшаяся мной выше «Снежная королева», а вот «Бег» Булгакова в постановке Леонида Вивьена могу воспроизвести довольно точно. Смотрели мы его вместе с режиссёром, сценаристом и критиком, впоследствии преподавателем киноведческого факультета ВГИКа Николаем Николаевичем Кладо. Думал ли я тогда, что именно Кладо станет моим главным консультантом по дипломной работе на факультете журналистики «Публицистика в творчестве Александра Довженко» Сколько же это прошло лет между нашими первой и последующими встречами? Чуть больше шести! Вот так, с ориентацией на будущее, мы и вели с отцом наши уже общие профессиональные разговоры. Я уже не говорю о том, что почти всегда мы шли за кулисы и знакомились с авторами спектаклей. Так меня отец познакомил с Леонидом Сергеевичем Вивьеном и исполнителем роли генерала Хлудова Николаем Константиновичем Черкасовым, с которым до войны его познакомил режиссёр-постановщик фильма «Пётр Первый» Владимир Михайлович Петров. Напомню, что в фильме о Петре Черкасов блистательно играл роль Алексея-царевича.

В Москве подобных спектаклей вместе нам посмотреть не удавалось: всё было как-то куда ниже уровнем. Я это говорю не потому, что в восторге от Булгакова, напротив, я его не принимаю полностью, но Пушкинский театр тех лет – это было чудо, не то что ныне…

В возрасте 10 лет в 1956 году я вместе с отцом смотрел фильм «Убийство на улице Данте». Сравнительно недавно его повторяли по каналу НТВ в очень позднее время. Я смотрел фильм повторно спустя полвека и вспоминал почти до мелочей наш с отцом просмотр, его комментарии, его длительный экскурс в историю Франции, французского театра, Движения Сопротивления… Такова была сила его слов.

Один из моих ровесников, сын крупного чина из Министерства культуры СССР, жаловался мне в 1963 году, что его отец не даёт ему смотреть приключенческие и особенно детективные фильмы и спектакли. Мой отец смотрел на вещи шире. Мы вместе с ним видели фильм по роману его ещё довоенного ученика Владимира Беляева «Старая крепость», фильм про диверсантов «Тень у пирса», уголовно-политический детектив «Дело номер 306». И каждый раз – разбор, анализ, точные замечания, контрольные вопросы. Например: «Помнишь, убегая из чужой квартиры, диверсант вдруг останавливается и начинает старательно поправлять настенное зеркало? Именно на это зеркало вскоре обращает внимание следователь, предчувствуя сохранность отпечатков пальцев. Веришь ты в такую ситуацию?..» Я, естественно, решительно заявляю, что не верю: такой опытный враг не стал бы без перчаток или, на худой конец, носового платка трогать стекло! Отец доволен: «Молодец! Я не возражаю против твоего чтения книг из воениздатовской “Библиотеки приключений”. Это, конечно, третьесортная литература, но познавательная, увлекательная. Сюжетостроение порою можно оценить на ОТЛИЧНО. Язык, правда, бедноват. Но в целом вреда от таких книг нет: они растят патриотов. Лучшее из того, что я читал за последнее время, это роман «Над Тиссой». Правдоподобно, неожиданно и даже сердечно. А вот “Кукла госпожи Барк” куда слабее, но содержит большой познавательный момент – юный читатель многое может узнать о Персии».

В кинотеатре «Арс» мы смотрели французскую кинокомедию «Песни на улицах». Отец мне подробно рассказывал о том, что несмотря на занимательность, даже увлекательность это типичная мелкобуржуазная лента. Особого вреда она нашим зрителям не принесёт, но и пользы – тоже. Египетские фильмы «Фальшивая монета» и «Борьба в долине» я прозевал, но отец мне очень подробно о них рассказывал и хвалил некоторые сценарные и режиссёрские решения. Особенно ему по душе пришёлся динамизм «Фальшивой монеты», умение держать зрителей в напряжении все полтора часа.

«Зелёную гостиницу» и фильм о событиях в Гиблартаре «Сети шпионажа» отец также поведал мне очень подробно и тоже с разбором: «Вот видишь, вроде бы детективы, а ведь есть глубина, несомненно мастерство, очень ярко выявлено время. А средства – самые скупые!» Когда мы вместе смотрели в Москве в кинотеатре «Россия» один из первых широкоформатных фильмов, отец в итоге дал такое заключение: «Возможности экрана громадны, возможности авторов – на нуле!»

Однажды мы вместе отправились на фестиваль «Великий немой». На Невском проспекте висели афиши и транспоранты, посвященные русскому дореволюционному кино и первым немым советским кинолентам. Решили посмотреть «Красных дьяволят». Оба дали решительно отрицательные отзывы. «А Мах-но-то какой! Каким идиотом, сбежавшим из психушки, показан! Я ведь дважды с ним встречался: сперва как пленный, а затем как переводчик на его и Петлюры переговорах с Раковским о сдаче ими оружия. Коварен, нахален, но ведь и хитёр, и умён! А тут его, как куклу, мальцы вяжут! Да и сама повесть Бляхина, по которой поставлен фильм, ниже среднего уровня!» Спустя многие годы я перечитал эту повесть. Действительно, уровень ниже среднего.

Однажды отец взял меня на просмотр антиалкогольного киноальманаха «Злодейка с наклейкой». Как вы уже догадались, эта злодейка – бутылка с водкой. «Вотуж это вовсе не педагогично брать ребёнка на фильм про пьянку!» – возразит кто-нибудь из вас. Но, во-первых, у нас в семье ЭТОТ вопрос никогда не стоял, во-вторых, отец, хотя и не был стопроцентным трезвенником, как я (единогласно при Горбачёве избирался в Совет по борьбе с алкоголизмом в Университете и в Лениздате), но я лично никогда отца пьяным не видел. А мой друг, горестно качая головой, вздыхал: «А я своего – ни разу не видел с малолетства абсолютно трезвым!» Таким образом, нас интересовала ДРАМАТУРГИЯ и РЕЖИССЁРСКИЕ ТРАКТОВКИ. Некоторые короткометражки, вошедшие в киносборник, помню до сих пор. Они все были сценарно решены слабо, и мы с отцом их разнесли в беседах в пух и в прах.

Таким образом, шла непрерывная, увлекательная, ненавязчивая учёба. Вместе мы оценивали новые картины, скульптуры (очень полюбился нам в 1957 году Пушкин скульптора Аникушина!), песни-новинки, но более всего нас волновали экран и сцена.

Несомненно возникает вопрос: «А показывал ли вам отец детские киноленты?». Да, мы вместе на утренниках смотрели фильмы по произведениям Аркадия Гайдара и фильм приятеля отца режиссёра Эйсымонта «Огни на реке». Авторам этих кинокартин мы единогласно поставили по четвёрке: вроде всё верно, а подлинных художественных открытий нет. С Аркадием Петровичем отец был лично знаком, они не раз беседовали с ним о Гражданской войне, о грядущих испытаниях. Гайдар спрашивал отца о его походах на Западную Украину и в Западную Белоруссию, особенно его волновала Финская эпопея. Сам он чувствовал себя неважно. Как помнит отец, по лестнице поднимался с трудом. Ныне, когда на классика русской советской детской литературы обрушился поток грязи, в том числе – и из уст родного внука, так называемого Егора, ввергнувшего Россию в экономическую пропасть, нельзя не сказать, как минимум, о двух моментах. Врагами раздувается миф о пьянстве Гайдара-Голикова (напомню, что его последний воинский документ был выписан на ГОЛИКОВА, так что сынок и внучок никакого права брать для фамилии псевдоним не имели!). Отец в студёный зимний вечер предложил Аркадию Петровичу в ресторане по рюмке коньяку, но Гайдар на него замахал руками: «Что ты, что ты, Коля! Я ни капли в рот не беру!» Второй миф уже не бытовой, а политический: будто бы Аркадий Гайдар сдался немцам, более того, перешёл на их сторону! Абсолютно исключено! В среднем, но весьма добром и добротном фильме «Аркадий Гайдар. Страницы жизни» (роль Гайдара очень убедительно играл артист Мягков) психологически достоверен эпизод: увидев детское горе малышей-беженцев, Аркадий Петрович остался с ними, отказался выбираться на Большую советскую землю, пока хоть чем-то не поможет малышам. Гайдара отец очень любил и ценил. Они, встречаясь, часто вели разговоры о детском кино и его возможностях.

Текущий кинорепертуар тогда, в 50-е годы, богат и разнообразен не был. На память приходят две иностранные киноленты, которые мы видели с отцом в кинотеатре «Экран» на Большом проспекте: «Танцующий пират» и «Женщина без прошлого». Первую из них отец оценил на пять за занимательность и быстроту сюжетостроения (пираты похищают берегового пленника и заставляют его на палубе и в камбузе работать на себя), а второй фильм – за неожиданность вымысла: женщина-скрипачка теряет полностью память после аварии и не может вспомнить, кто она, кем была… В целом уровень этих лет был достаточно высоким. Народ валил на сеансы битком! Билеты мы достали с трудом. Отец шутливо меня спрашивал: «А как ты думаешь, почему пират танцующий?» Я, подумав, отвечал: «Это – художественный образ, папа: “Пират” – название корабля, а корабль этот танцует на волнах, как танцор!» Отец долго смеялся, но похвалил меня за «фантазирование и образность». Однако всё оказалось проще: похищенный пиратами молодой человек был танцором!

На некоторые фильмы отец меня водил преимущественно с познавательно-учебными целями. Так мы смотрели фильм о Джордано Бруно «Костёр бессмертия», после чего весьма долго обсуждали, говоря современным языком, вопросы философии астрономии и клеймили злобу и коварство католической церкви, и игровой фильм о Лейпцигском процессе над Георгием Димитровым (увы, забыл название!). После этого сеанса в кинотеатре «Свет» мы долго гуляли по Большому проспекту и говорили о возникновении фашизма в Германии, провокациях фашистов с поджогом рейхстага, о судьбе самого Димитрова. Знал бы отец, как цинично будет разрушен его мавзолей в Софии! А мне посчастливилось побывать в Болгарии и на родине Димитрова, и в его мавзолее. И опять же, спустя многие годы я вспоминал исторические уроки своего отца.

Отличался он одной особенностью: порою в двух словах он давал снайперски меткие характеристики либо спорным фильмам, либо уж тем, которые находятся за гранью даже среднего уровня. Вот примеры. «Гусев, физик-ядерщик, главный герой фильма 'Девять дней одного года” – парень в исполнении Баталова обаятельный, но ведь для него НИЧЕГО не написано! Он не говорит, а бубнит!» «Вроде бы всё верно и, казалось бы, достоверно в киноленте "Весна на Заречной улице”, но весь фильм в целом – весьма хитро замаскированная лакировка и школьной жизни, и тем более – заводской!» «Отличный замысел, редчайший пример использования исторически конкретного героя в публицистическом фильме об истории. Шульгин играет себя, ему подыгрывает актёр, играющий роль абстрактного историка, для которого тоже ничего не написано, ибо он просто сопровождающий. Чем дальше, тем скучнее смотреть фильм о ярчайших событиях в истории России начала XX века!» (Речь шла о фильме Ф. Эрмлера «Перед судом истории»). Аналогичный приём, но уже несравнимо лучше был использован итальянским кинорежиссёром Ренатто Кастелани «Жизнь Леонардо да Винчи», где тоже несколько условный историк и остроумен, и ироничен, и НЕОБХОДИМ по ходу развития действия.

«Когда я в названии фильма читаю слово "ДЕВУШКА”, я уже настораживаюсь: это уровень ниже среднего». И действительно, крайне низок уровень комедий «Королева бензоколонки», «Девушка с гитарой», «Осторожно, бабушка!» (как видите, здесь не девушка, а бабушка, но она уровень фильма опускает ещё ниже, чем те экранные девушки). А вот комедию «Неподдающиеся» я от нападок отца защищал: она так и осталась одной из лучших комедий середины 50-х годов.

С большим интересом присматривался отец к нарождающемуся индийскому кино, особенно к творчеству сценариста Абасса. Если фильм «Бродяга» у отца получил четвёрку с минусом, то «Господин 420» – твёрдую пятёрку! (Поясню, что в уголовном кодексе тогдашней Индии статья 420 – это мошенничество.) Обе роли с блеском играл Радж Капур. Этот фильм мы разбирали с отцом несколько вечеров: есть что анализировать!

Волновали отца и произведения тех, кого он знал и ценил, – будь то фильм по роману Константина Федина «Первые радости» (оказывается, об этом замысле отец беседовал и с Фединым, и с Александром Довженко), кинолента «300 лет тому», поставленная любимым режиссёром отца Владимиром Петровым. На такие сеансы мы с отцом мчались, отложив все дела (с особым удовольствием я откладывал уроки по физике, химии и математикам!). Встаёт в памяти контрольный вопрос отца: «В фильме о воссоединении Украины с Россией большую роль играет цвет. В довоенном фильме на ту же тему “Богдан Хмельницкий” цвета, конечно же, не было. Как ты думаешь, насколько в новом фильме 1954 года производства оправдан цвет? Какие цветовые решения ты запомнил?» Я через несколько минут отвечаю отцу: «Нарядна и многокрасочна одежда наших запорожских казаков, членов казацкой старшины… Словно сгусток крови – рубин на перстне подруги Богдана в тот момент, когда она собирается отравить его: ведь, как я понял, под камнем – капсула с ядом!» «Вот видишь, – восклицает отец, – цвет играет второстепенную роль. В целом цветодраматургия не проявила себя!»

… Незабываемая такая сцена. Я уже давно взрослый. Отец давно уже москвич. Я в очередной раз приезжаю к нему. После весьма насыщенного трудового дня (у писателей это не то понятие, что у чиновников или рядовых служащих!) мы оба лежим: он – на своей тахте, я – на диване, на котором кокнули Петра Третьего, и читаем. Мы сегодня – счастливые люди! У отца на стуле близ тахты громоздятся тома «Истории советского драматического многонационального театра», а у меня – первые тома «Истории советского кино». Оба читаем мы быстро, по-редакторски. Тут же обмениваемся впечатлениями, зачастую начинается спор. Я, конечно, спектакли довоенные не видел, но некоторые довоенные фильмы у меня в творческом активе. По мере приближения хронологически к нашим дням споры становятся жарче: тут уже и я лично кого-то знаю, о ком-то писал как журналист (семь лет был внештатным собкором украинского журнала «Новины кшоэкрану») или как критик. Общее число просмотренных мною кинолент уже превышает аналогичное число у отца: около ДВУХСОТ в год! Отец из дома выбирается редко и смотрит киноновинки преимущественно в Центральном Доме литераторов. А я – повсюду!

Редчайший пример творческой дружбы отца с сыном!

Настала пора и мне держать экзамен перед отцом. Прочитав мою дипломную работу, он погладил рукой папку с завязочками и изрёк: «Что ж, научился писать выше среднего. Но можешь ещё лучше. Не останавливайся. Дальше, дальше и дальше смотри!»

В 1976 году я приехал в Москву уже не в гости, не в командировку, а как делегат Шестого Всесоюзного совещания молодых писателей. Решил я участвовать в работе семинара критиков. Он был единственный, в то время как семинаров поэтов и прозаиков было много, даже я бы сказал, многовато. Оппонировал, выступал, делал доклад… Почти одновременно вырывался в редакцию журнала «Искусство кино», где был готов номер журнала с моей первой в жизни ЛИСТОВОЙ (почти 23 страницы на машинке!) статьёй. Вечером меня встречает отец, жмёт мне крепко руку и говорит: «Сегодня я, кажется, доволен тобой: тебя одновременно, не сговариваясь, похвалили мне Виктор Ксенофонтович Панков и Евгений Данилович Сурков!» Поясняю – профессор Панков был нашим руководителем семинара критиков литературы, а профессор ВГИКа главный редактор журнала «Искусство кино» Сурков – моим личным редактором.

… Августовский лес. Идут по грибы отец и сын. Отец только что приехал на снятую нами дачку в пригороде Ленинграда из города, где смотрел фильм «Адские водители». Он под сильным впечатлением. Грибы – по боку! Идёт обстоятельный рассказ о фильме с непременными вопросами в мой адрес: «Почему авторы фильма пошли на показ автокрушения после того, как водитель, роль которого играет Ив Монтан, уже получил чек на крупную сумму? Почему режиссёр показывает его мёртвую руку, судорожно сжимающую чек, крупным планом? Можно ли было решить финал иначе и показать героя с пачкой франков, в ресторане или в гостях у невесты?..» Я решительно отвечаю отцу: «Нет!» Отец кивает головой. Он ответами доволен. Сын – не студент режиссёрского или сценарного факультетов ВГИКа, не слушатель Высших режиссёрских или сценарных курсов, а перешедший в ШЕСТОЙ класс школьник!

Так и только так надо готовить творческие кадры! Ранняя специализация – основа основ. Так было в древности, так было в Средние века, и именно такое отношение к творчеству привело к триумфу эпоху Возрождения.