Слава[438]
1
Отчего слеза кровава
И одета в дым?
То тебя коснулась слава
Пальчиком одним.
Отчего над перекрестком
Медный звон потух?
То она своим наперстком
Заложила слух.
Отчего так пахнет остро
Гарью и золой?
То она щекочет ноздри
Огненной иглой.
Эта знатная портниха
Мантией блазнит,
А на самом деле тихо
Мучит и казнит.
2
Лукавы соблазны славы.
От погубительницы
Ушла я со шрамом кровавым
В сельские жительницы.
К затворничеству влекома
Жизнью подпорченною,
Выкачиваю из-под дома
Воду подпочвенную.
Веду я шланг от насоса
В русло канавочное, –
А это к решенью вопроса
Нечто добавочное.
И как мне даются эти
Хляби подспудочные,
Видят одни лишь на свете
Сны незабудочные.
3
Дождь идет вторые сутки,
Но не гнутся кроткие,
Голубые незабудки
С бледными середками.
Дождь им вовсе не в нагрузку,
Им вольготней в сырости,
Да и в этой среднерусской,
В благодатной сирости.
С ними мыслями делиться
Я взяла за правило.
Не одну судьбу, сестрицы,
Слава обесславила.
9 мая 2000
11 мая 2000
Леночка, ласточка моя! Сегодня с утра пораньше я выехала в город. День выдался почти душный, трудный и смешной. Я приготовилась в налоговой инспекции жаловаться на положение писателя. Начала с того, что показала свою фениксовскую книгу, мол, видите, какая большая, а ничего не заплатили. А другим писателям гораздо хуже – приходится за свой счет издавать. Налоговая молоденькая инспектриса Галина Анатольевна спросила меня, а где та бумага, которая говорит, что я получили премию. Я сказала, что такой бумаги у меня нет (вскоре вспомнила: Наталья мне какую-то бумагу вручала, мол не потеряйте, а я про нее забыла, как про смерть), просто есть папка. Тут инспектриса мне и говорит: погодите, я посмотрю сведения о вашей премии на компьютере. Открыла компьютер: на вас сведенья не поступали. Оставьте ваш телефон, если сведения поступят, я вам позвоню. Я дала телефон и пошутила: видимо, ваш министр Починок не хочет меня без денег оставлять. Она посмотрела на мою книгу, и я ей надписала: «Милая Галина Анатольевна, очень прошу не собирать на меня сведений. Желаю счастья». Уж сколькие люди мне говорили, чтобы я сама не ходила, ждала вызова. На обратной дороге я сильно рассмешила водителя, сказав, что моя честность бежит впереди меня и хорошо бы, если бы он ее переехал. А меж тем бухгалтерскую бумагу я таки потеряла, ни разу она мне не приходила в голову. Галина Анатольевна, вся узенькая и хорошенькая, улыбнулась моей надписи на книге: сама собирать сведенья не буду, но ведь придут, и я вам позвоню. Сначала она, скорей всего, не мне позвонит. Улыбнулась же она моей глупости. ‹…›
Леночка, сегодня к вечеру грянул не только дождь, а жуткий скандал с Медиамостом, т. е. НТВ. Какой-то налоговый день! Именно в тот час, когда я входила в налоговую полицию нашего района, на три огромных здания в разных концах города напала эта полиция в черных масках и фээсбэшники в таких же масках. Все дело, думаю, именно в Путине. Он, как мне кажется, я тебе об этом писала, крайне самолюбив – москвичей невзлюбил за то, что плохо за него голосовали, НТВ довольно скептически-тревожно о нем говорило. Это тебе не по Ельцину прохаживаться словами и компроматами. Этот другой, и он будет со своими недоброжелателями беспощаден. Что-то быстро после вступления на трон нового премьера ФСБ начало так устрашающе действовать. Кроме того, чисто сталинские замашки: пока идет шмон и т. д., в конторах «Медиамоста», он беседует с Тернером, американским телемагнатом. А за окном – свежайший дождь и еще более посвежевшая красота, хотя уже темнеет. ‹…›
12 мая 2000
Доброе, раннее утро, моя доченька! Вчера я свалилась в 11 вечера и сегодня встала в 6. Уже попила кофе с сыром, накормила Фиску, сидящую на подоконнике. Сегодня должен прийти Лев Николаевич шкурить скамейку и укреплять стекла в то ли прихожей, то ли верандочке, – маленькое помещение. Масляную краску я по дороге купила. Кроме того, он должен привести двух мастеров. Не дождусь уже, когда возведут эту ограду перед открытым лесом. Скорее, не я не дождусь, а Семен, нет-нет мечтательно повторяющий: хорошо бы забор починить! Похоже на: «хорошо бы собаку купить». А от 12 до часу дня ко мне придет давняя знакомая, не писательница, с той стороны Переделкина, и принесет семена укропа, петрушки, кинзы, а также рассаду свеклы, моркови и кабачков. Лук вчера посадила Марина. Огородик – ее идея и затея: четыре небольших грядки. Все эти заботы все равно ложатся на Шеншина, а вот Афанасий Фет все время вспоминает две свои строки: «Я с подозрительностью скряги / Свое бесславие храню». Не зря я это когда-то написала, ох не зря.
Из туч прорезались молочные лучи солнышка и тут же скрылись в воспаленных небесных деснах. Но глаза мои видят, скорее чувствуют солнце, так как зелень подсвечена им, тучи не плотные. Подумать только, теперь зелень у нас стали звать «зеленкой» из-за этого военного термина в Чечне: из-за зеленки нападают бандиты, бандформирования прячутся в зеленке и т. п. С чего это я тучи с деснами сравниваю? А с того, что у Семена протез режет десну, уже приходила врачиха, подправляла. Уже с неделю я ему завариваю ромашку, полощет и солью, и раствором марганца, но все никак боль не проходит. Он не жалуется, а отвечает на мои вопросы. Уже около восьми утра, скоро Семен встанет. У него все даже не по часам, а по минутам. Выступает и проходит мимо меня ровно в десять минут девятого. Но сейчас меня на раскрытом диване не увидит, я сижу в твоей комнате за компьютером.
Свою рабочую комнату я уже называю твоей, как будто это может ускорить твой приезд. Но мне так приятно называть комнату, где новая кровать и тумба для белья с двумя верхними ящиками под рукописи или документы – приедешь – освобожу или потесню свои бумажки, большой домотворческий, сильно обшарпанный письменный стол, и нечто вроде трюмо – из Красновидова. Еще есть четыре книжные полки. Два небольших кресла и столик перед кроватью. Над кроватью – бра. Тебе будет удобно. Скорей бы ты приехала!
Доченька, на днях, в тот маленький промежуток, когда я тебе не писала, к нам приезжала женщина, делающая книгу о Малеевке. Сейчас многие придумывают различные книги воспоминаний, чтобы заработать. Эта приехала записать наши воспоминания о Малеевке, о людях, с которыми мы там встречались. Я рассказала о гостеприимном доме Балтера, о нем и о Гале[439]. О его гостях – уже гонимом Войновиче, о Биргере[440], которые у них живали. Но сначала – о первых своих приездах в Малеевку. Зимой 61-го, когда Жуков[441] уговорил меня попозировать ему, я подружилась с Александром Беком, который мне все рассказывал план своего романа о Тевосяне, читал из «Тевосяна» первые главы и отдельные куски, советовался. Потом роман получил другое название «Назначение»[442], где с моего разрешенья Бек цитировал несколько моих строк в полемике Тевосянов – сына и отца. Тогда же я, будучи знакомой еще по Москве, ходила несколько раз с Юрием Казаковым за сигаретами в Старую Рузу, он тогда был в славе, хвастал заграничными переводами своих рассказов, запомнилось, – итальянскими журналами, он их мне показывал. Помнишь мой рассказик «Кира»? Там Казаков главный герой – холодно любопытствующий человек. Как-то, купив сигареты, а я себе еще и колготки купила, мы решили вернуться из Старой Рузы в Малеевку лесом. Казаков все время поднимал со снегу еловые лапки, а то и сосновые маленькие ветки и задумчиво спрашивал, почему они упали. Я всякий раз вяло отвечала: наверное, лес болеет. И вдруг мы оказались перед спуском в овраг. Он легко сбежал по скользкому снегу, а мне стало страшно до головокружения, во-первых, к снегу непривычная, во-вторых – боюсь, оно и в-третьих. А он внизу курил и с любопытством смотрел на меня, наблюдал мой страх. Я было уже хотела сесть и съехать, но раздумала и крикнула: подайте руку! Он легко взбежал, подал руку, а потом, молча, шел впереди. У меня появилось впервые в жизни желание стукнуть палкой по шее человека, палку я подняла, чтобы опираться, если вдруг снова – овраг. Но, конечно, я подавила свое агрессивное побужденье. Мы с ним почему-то больше не разговаривали, хотя оба выяснили, что лес в тот год действительно болел. Мне было стыдно своего страха и той палки, вводящий меня в соблазн ударить ею по его широкой, краснеющей меж шапкой и воротником шее. А Казакову тоже, наверное, было стыдно. Ведь он был человек не бессовестный. Талант. А как худо сложилась потом его судьба, перестали печатать при Брежневе, Казаков зарабатывал переводами и пил по-черному. Он и до этого пил, но иначе – с просветом впереди. Даже вспоминая о той прогулке, сердце мое сжимается от жалости к нему. Многое он воспринял от Бунина, но это не мешало талантливой свежести его здорового таланта. А вот упала судьба его, как больная еловая лапка на снег. Бедный. Еще я вспомнила знакомство с Белинковым[443], он тогда, недавно реабилитированный, с женой Наташей жил в Малеевке. Ходил, в невиданном мною, барственном халате с кисточками на бархатном же пояске. В ту зиму я из-за хлопот насчет Высших курсов была в Малеевке два срока, поэтому успела подолгу общаться с Беком и подружиться с Белинковыми. У нас с ними, обычно, были посиделки в небольшом холле перед матовым светящимся шаром с надписью: тише, писатели работают. К нам присоединялись еще двое-трое, но кто – забыла. Читали стихи, болтали. А однажды, когда я импровизировала частушки на тему: вот Никита по стране лихо скачет на свинье (сейчас почему-то Хрущев у меня ассоциируется с Ельциным) и еще что-то про кукурузу, меня подслушал автор «Павлика Морозова»[444], фамилии никак не вспомню. Этот старый «Павлик» привел медсестру-бурятку, секретаря первичной парторганизации с криком: «Здесь Лиснянская читает антисоветчину, а они слушают, спросите их про это безобразье!» Но все сидящие в холле развели руками: писателю померещилось, ничего подобного Инна не читала и не говорила. Впоследствии в ЦДЛ за мой столик его привел Смеляков, но я сказала, что с доносчиком сидеть не хочу. Старик «Павлик Морозов» что-то начал лопотать в свое оправдание, мол, это мне померещилось. Тогда я при нем рассказала Смелякову сцену в Малеевке, и Смеляков, как всегда грубый, грубо прогнал: Лиснянская не врет, пшел вон, мудак! А тогда в Малеевке Белинковы так ко мне, провинциалке, привязались, что дали ключи от своего дома, от комнаты в коммуналке: живите, надеемся, что мальчик, который у нас сейчас живет и выгуливает нашу Тяпу, вам не помешает. Об этом я, кажется, тебе рассказывала, но напомню. Я пришла по адресу, и меня встретил в дверях мальчик. Это был огромный детина, уже женатый и, слава Богу, влюбленный в свою жену. Мы мирно спали, разделенные креслом и красивой Тяпой с висячими бархатно-каштановыми ушами. Она вся была такая. Мы вместе дружно завтракали и расходились. А вот ужинали не вместе. Я приходила часов в 11 вечера, подвыпившая, и просила мальчика полить мне на голову. Что он и делал почти десять дней. Тем «мальчиком» был киевлянин Петровский, который и сегодня живет в Киеве, и сегодня занимается творчеством Корнея Ивановича. Да, Леночка, в ту зиму я познакомилась с Семеном как со знакомым твоего папы. Он вышел на прогулку, и мы пошли рядом. Он очень важно, опираясь на толстую палку – живот вперед, – шествовал. Дорогой рассказывал мне о своей дружбе с Ахматовой и вдруг спохватился: только не просите меня знакомить вас с Ахматовой! Я к ней однажды, поддавшись просьбе, привел поэтессу Прокофьеву, и Ахматова была недовольна. «А с чего вы взяли, что я напрошусь на знакомство, – искренне удивилась я, – меня собирался познакомить Самойлов, но я отказалась. Если бы это были годы, когда ее преследовали, я бы сама к ней пришла и помогала бы, чем могла. А теперь вокруг нее, царствующей особы, все вертятся, кому удается. А я не пригодна для ношения шлейфа, даже если этот шлейф ахматовский». Семен удивленно-недоверчиво взглянул на меня, и мы попрощались у входа в здание. Он в этот день, кажется, уезжал. Я говорю «кажется», потому, что он никак меня не заинтересовал, не произвел никакого впечатления, ну разве что человека, похваставшегося дружбой с Ахматовой. Вот какие козы-козни строит судьба. Спустя шесть лет я его встретила в Малеевке и влюбилась. Надо же! А Соня Прокофьева, жена сына композитора Прокофьева – стихотворица-авангардистка, но слабая. У нее хороши пьесы для детей. Иногда она их писала в паре с Генрихом Сапгиром, который мне кажется чудным детским поэтом. Я с ним познакомилась еще на Садово-Каретной, а в Малеевке он читал нам с Семеном, Андрею Сергееву[445] и Бену Сарнову свои «взрослые» стихи. Запомнила: сонеты на манжетах. Сонеты без рифмы, но не в этом дело. Стихи показались малоинтересными. Софья Прокофьева доводилась каким-то образом падчерицей Вере Николаевне Марковой, а каким образом, я запамятовала. Вера Маркова со своим мужем Фейнбергом (это он сделал мой портрет коричневым карандашом, правильно ухватив мой характер). Не то что Биргер, где я – властная Маргарет Тэтчер. (А м.б., – оба правы?) Маркова, изумительнейшая переводчица с японского, читала своим тонко-пронзительным голосом – надо же, такая тонкость и пронзительность голоса, поэтического в том числе, – в широкогрузном теле с большими, свисающими до живота, грудями. Она читала великолепные переводы Эмили Дикинсон[446], заливаясь краской смущения и счастья. А уж когда свои стихи начала нам, преимущественно почему-то мне, читать, то и вовсе вся рдела с момента чтения. Ей очень нравились мои стихи, а я была в восторге от ее недлинных и очень выразительных, ни на кого не похожих стихов. Убедившись, что мои восторги – от сердца, а не фальшивые, она как-то с тем же румянцем робости и счастья вытащила несколько красиво переплетенных тетрадок (после вида их я бросила писать в некрасивых блокнотах и стала заводить с твоей помощью тетрадочки с пестрой матерчатой обложкой). Вера Николаевна обратилась ко мне с просьбой, если жизнь переменится, когда уже ее на свете не будет, чтобы я поспособствовала изданию ее книги. А тетрадки она завещает мне. Этот разговор был уже году в 76-м, а в 79-м моя жизнь изменилась. Помню, я дней десять проводила у Гали Балтер (Семен был на даче в Ильинке, где заболел радикулитом и не мог с места сдвинуться, а когда сдвинулся, то переехал навсегда ко мне). Это были летние, но потопно-ливневые дни. Вода вдоль Галиного окна стояла плашмя, и чудилось, что живем мы в подводности, а едва просвечивающая и подзеленяющая воду листва – кудрявые водоросли. В один из просветов, хотя и под дождем, я пошла навестить Виленкина и Маркову. На пути к Марковой меня перехватила Леночка Аксельрод и зазвала послушать ее стихи. Я что-то хорошее мямлила ей, не люблю обижать. И вот мы с ней пошли к Марковой, и та читала, а я, забыв, как только что мямлила Лене и что она тут же, бурно выражала Марковой восхищение. Это были не одни восклицания, а восклицательный разговор по существу. Потом только, увидев выражение лица Лены, я поняла свою бестактность по отношению к ней. Но что поделать? А Вере Николаевне я, почему-то в тот момент, веря в свои слова, сказала: «Ваши стихи вместе с вами дождутся хороших времен и поэтому не важно, что я не смогу заняться ими в связи с “Метрополем”…» Ну как в воду глядела, хотя никакой перестройки, конечно же, не предвидела. Маркова дожила до своей первой публикации и до книги дожила, Слава Тебе, Господи! Как мы с ней радовались в телефонных разговорах незадолго до ее смерти. Но жизнь она прожила длинную, достойную и талантливую. Дома, в большой семье, ее звали Добрушей в лицо и за глаза.
Доченька моя! Вот я и ударилась в воспоминания. Ведь когда-то хотела писать свои «мемуары» в виде писем тебе, но мне отсоветовали. И «Хвастунья» у меня начиналась с обращения к тебе. Но потом я переколпачила начало, а дальше и вовсе околпачилась. ‹…›
Семен вернулся, на улице мелко пылит дождь, при этом достаточно светло. На окошке опять сидит ненасытная Фиска, хотя утром я поделилась с ней колбасой и сыром, и довольно щедро поделилась. Неподалеку от нее старый черно-кудрявый пес, по слепости я не сразу заметила, что уже с густой сединой. Когда Семен выходит на прогулку, черно-кудряво-седой увязывается за ним, выйдя из того же дома Казанцева, где и Фиска как бы прописана. Но их, видимо, не кормят там. Старая собака медленно идет вслед за Семеном на прогулку, сопровождает. Бедный пес тоже хочет, чтобы я его кормила. Но я, бессовестная, редко это делаю, да и скудно. На него колбасы не напасешься. Я, когда есть хлеб в доме, а хлеб бывает не всегда, поскольку мы с Семеном его не едим, намазываю на ломоть-другой масла и кормлю престарелого провожатого Семена. И чего так Семен ему по душе, если собак не любит? Но хорошего человека, видимо, умудренный жизнью пес чувствует. Вот вижу: он уже пролез под воротами и ушел, бедняга, не угостившись. А на небе уже настолько светлеет, что уже облака, как молочные зубки. Но что это? Снова посмурнело. ‹…›
Деточка, Семен уже настраивает телевизор, пойду посмотрю с ним новости. А то он все один и один, и обижается на меня. Да и мне после вчерашнего налета ФСБ и налоговой полиции в черных масках интересно, что дальше происходит. ‹…›
13 мая 2000
Доченька моя, ‹…› вспомнилось, какие булыжники я таскала с моря домой, промывала их и рассматривала, находя много фигур и сюжетов. Помнишь, даже профиль Пушкина четко был черным выведен по белому на одном из камней. А один камень, цвета запекшейся крови, имел форму сердца, и, чуть отступя от края, тонким коричневым цветом по форме камня также было нарисовано сердце, условное, какое на открытках рисуют. Этот камень у меня выпросил Виктор Урин, когда в 1962 году, незадолго до больницы, совершенно больная я лежала в сданной нам Уриным комнате. Скрепя сердце отдала я ему плоское, отшлифованное морем, каменное сердце величиной с мою ладонь. С тех пор я потеряла интерес к собиранию камней и уже к собранным камням, хотя были редкостные. Но сердце – есть сердце, и оно было сердцем коллекции.
Когда мы с Семеном выступали в Нью-Йорке, ко мне подошел эмигрант Урин, работающий там на заправке автомашин. Я поздоровалась с ним неприязненно, – каменное сердечко было единственной вещью, которую я как бы от собственного сердца оторвала и не могла простить этого выклянчившему его. А почему мне вдруг захотелось собирать не сердолики, не агаты, которые все собирали, когда мы с тобой были за год до Набрани в Коктебеле, а те – с рисунками. Еще в детстве, лежа на песке, я смотрела на облака и видела то лица, то фигуры, то целые картины. Но облака не достанешь, не остановишь, не соберешь. И вдруг в простых булыжниках и в гальке оказалось то, что я видела, глядя в небо. Как меня, почти уже тридцатилетнюю, захватила эта возможность удержать «облака»! ‹…› Целую тебя. Твой фантазерский мамик.
Где лежат мой отец и мальчик,
Там катком сравняли пригорок.
Стих идет от древних заплачек,
Величаний и поговорок
И скрепляет все, что распалось
На свои составные части:
Время жизни, пространство жизни, –
Все, что вдруг без рифмы осталось.
Календарь, весы и рулетка, –
Только меры частей отдельных.
И моя мозговая клетка –
Лишь частица мыслей скудельных,
Потому с могил начинаю
Толь ль заплачку, то ль величанье:
Жизни нет ни конца, ни краю
И для тех, кто канул в молчанье.
Леночка, только попрощалась с тобой, как в голову пришел этот стишок, и я его записала прямо тебе в письмо. Наверное, это черновик черновика[447]. Не знаю. Но именно об этом черновичке ты мне скажи, когда позвонишь. М.б., посоветуешь, что с ним делать. Мне покамест что-то в нем нравится. ‹…›
14 мая 2000
Ласточка моя! Как я и ожидала, ты позвонила мне вчера. Я обрадовалась и успокоилась. ‹…› На черновик стиха можешь не отвечать, я увидела сама, что он не годится. Когда очень плохо написано, то все же и мне видно. Тяжелей отличить посредственное от хорошего. Посредственность – центр круга, середина. По радиусу до окружности – до хорошего, ближе, а значит, можно и ошибиться. А явно плохое располагается в противоположном секторе круга, и поэтому оно видно, расстояние до хорошего вдвое больше. В этом черновике есть зачаток некоторой мысли. Но в хороших стихах мысль либо художественно разлита, либо сконцентрирована. В черновике нет ни того ни другого. ‹…›
Может быть, на талант идет не столько песок, сколько толченый камень. И не только в огне рождается, а еще и в примеси сталактита. Чтобы стихи были холоднокровны по мысли и огнекровны по чувству, неизвестно, с помощью чего этого добиться. Но обычного теплокровия того и другого – явно недостаточно. Я думаю, что это принцип не только стихотворного искусства. И когда ты мне по телефону говорила, что мое нынешнее – похоже на спокойную реку, я окинула взглядом эту полупрозрачную реку и поняла: теплокровие, а значит, не то, не то. И как тут не вспомнить непричесанную, без проглаженных швов, огнекровную поэзию Блаженного. По-моему, только ты одна о нем и написала, и очень талантливо написала. Правда, я мало читаю журналов и газет, т. е. почти совсем не читаю. Но вижу «Н[овый] М[ир]» и «Знамя» – там об Айзенштадте, по-моему, ничего не было. Во всяком случае, – после его смерти. ‹…›
15 мая 2000
Доброе утро, доченька! Если начать письмо с окна, то в нем зеленый прохладный ветер – листва мечется, но не срывается с места. И я себя чувствую весенней листвой, которая хоть и мечется, но с места не срывается. Наверное, когда наступит осень, я почувствую себя, как и должно, в моем возрасте, желтожухлой листвой, летящей вместе с ветром куда-нибудь поюжнее. Не охота говорить: летящей в никуда. Сегодня с утра, а сейчас половина одиннадцатого, я с Семеном вспоминала Зиген, куда ты к нам приезжала. И я поняла, что ни злой фрау перед собой не вижу, ни комнатки, где жила, ни чудесной столовой, а только – сад, скорее полулес. Огромный полукруг каштановых деревьев, с которых падали плоды, взрываясь в воздухе либо уже ударившись о широкую тропу. Если говорить о городе, то вовсе не Гамбург вспоминается, а островерхий городок-крошка, весь увитый цветами так, что узкие улицы кажутся тропками причудливого сада. Вот в такой бы, в совмещенной с цивилизацией природе, я могла бы всю жизнь прожить, и, между прочим, рядом с морем. Безумная мечта. ‹…› Здесь настолько прекрасно, что городское жилье вспоминается только в виде обильного душа. ‹…›
Доченька, только вернулась из магазина, т. е. от магазинчика, ибо в понедельник – выходной. Я впервые шла к платформе, ходу моего не быстрого – всего 9 минут, значит, тебе – минут 7. Путь чудесный, из-за заборов уже свешивается сирень, над оградами – цветущие кроны яблонь. Ветер угомонился – солнечная прохлада. Красота ну просто невозможная. Долго кружила в поисках магазинчика, за первые 15 минут ни души не встретилось, если не считать одной продолговатой черной собаки. Покружив минут пять, я поднялась на платформу, тоже веселую, – покрашена в зеленый цвет с редкими красными полосами. Посидела на платформе, выкурила сигарету безо всякого страха перед рельсами и вновь двинулась магазинчик искать. Рискнула ввиду полного безлюдья постучать в калитку на углу Энгельса, за которой кроме залаявшей собаки и квохчущих кур кто-то, я почувствовала, был. Открыла молодая женщина твоих лет и твоего роста, хорошенькая. Она мне объяснила, что магазин чуть дальше по Энгельса, но сегодня Алла, чудная женщина, – выходная. Аллой зовут продавщицу. Я все же дошла до магазина, он как раз возле следующего поворота на асфальтированную улицу, по которой к нам ходили, когда мы жили у Степановой[448]. Это чуть ближе было, чем от Переделкина. По этой асфальтированной дороге я и сделала полукруг к нашему дому. Но то ли стара, то ли слишком неподвижную жизнь веду, еле дошла до дому уже по довольно людному месту. Болело все – спина, поясница, ноги и даже низ живота. С непривычки час ходьбы с десятиминутным перекуром на платформе – много оказалось. Но сейчас уже ничего не болит, я уже пообедала, а теперь намереваюсь вытащить Семена на скамейку, завлеку игрой в перекидного дурака, в этой игре он преуспел. ‹…› Сейчас мне Семена жалко, как никогда. Ему не пишется, читать устает – глаза слезятся. У меня тоже слезятся, но мне это не мешает. Чувствует он себя на воздухе вполне прилично, но вижу: тоскует. Если бы было что переводить, но хорошее, он бы увлекся. Сам об этом говорит. ‹…› Пойду тащить Семена на скамейку. ‹…› А на дворе, Леночка, Боже Ты мой, как восхитительно!
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК