Выжившие
Оказавшиеся в ловушке кошмара концлагерей узники часто мечтали о счастливом будущем. Некоторые представляли его себе мирной жизнью на лоне природы, как писал один заключенный Освенцима в 1942 году, другие грезили о вечеринках и развлечениях[3335]. После освобождения подобные мечты о тихих радостях уступили место суровой реальности послевоенной Европы. Подавляющее большинство переживших ужасы концлагерей надеялись вернуться домой, но лишь немногие были уверены в том, что их там ждут. Когда они покинули территорию лагерей, а также госпиталя и сборные пункты армий союзников, они столкнулись с действительностью, полностью изменившей их существование. «Мне придется начать новую жизнь, без жены и детей», – писал 26 мая 1945 года через несколько недель после освобождения из концлагеря Нацвейлер-Штрутгоф во французском военном госпитале голландский еврей Жюль Шелвис, потерявший близких в Собибуре[3336].
В конце войны территория бывшего Третьего рейха была запружена миллионами мужчин, женщин и детей, которые лишились семей и крыши над головой. Несмотря на то что некоторые из них самостоятельно направлялись домой, оккупационные власти не поощряли подобные инициативы, озабоченные помехами для передвижения своих войск, распространением инфекционных болезней и общественных беспорядков. Союзные военные администрации учредили программы по репатриации, благодаря которым число так называемых перемещенных лиц начало быстро сокращаться. Одними из первых домой возвращали бывших узников нацистских концлагерей[3337].
Хотя путь домой был непрост для всех лагерников, для некоторых из них он оказался существенно труднее, чем для других. В целом лучше условия были у западноевропейцев. Но и их путь по истерзанным войной землям был сложен. Ехали в переполненных поездах и грузовиках, и странствия эти длились порой по несколько недель. Рената Лакер и ее начавший выздоравливать муж, например, выехали из-под Дрездена 4 июля 1945 года и лишь через три недели уселись на диван в своей квартире в Амстердаме. На ней все еще была гитлерюгендовская рубашка, которую она «организовала» в Трёбице. К этому времени Артур Леман уже месяц как вернулся в Голландию. Сюда его доставили из Германии самолетом, потому что он был болен и крайне слаб (весил всего 37 килограммов). Быстрее всех возвращались на родину французы. Почти все они были дома уже в середине июня, где многих из них встречали как героев. Большая группа прибыла в Париж 1 мая 1945 года и строем прошла по Елисейским Полям, и, как вспоминал один из них, толпы парижан плакали, а у Триумфальной арки их приветствовал генерал де Голль. Он рассчитывал использовать это событие для укрепления в формирующейся сразу после войны памяти народа образа сплоченной «другой Франции», оказавшей нацистам сопротивление. Чуть позже в том же году де Голль назначил одного из бывших узников, Эдмона Мишле, министром обороны[3338].
Для большинства бывших лагерников из Восточной Европы ситуация сложилась совершенно другая. Находившиеся на территории своего бывшего концлагеря советские узники услышали тревожные слухи о том, что их может ждать по возвращении домой. Это побудило отдельных бывших узников Дахау (сталинистов) выпустить бюллетень, в котором некий капитан Красной армии обещал всем заключенным «заботливый и ласковый» прием на родине. Впрочем, даже у скептиков выбор был невелик, поскольку западные союзники, на чьей территории оказались советские граждане, репатриировали их нередко даже насильственно.
С весны по осень 1945 года десятки тысяч бывших узников концлагерей прибыли в советские фильтрационные и сборные лагеря, где к ним отнеслись с подозрительностью и враждебностью. Подозреваемых в трусости, дезертирстве и предательстве ждал ГУЛАГ. «Мне трудно говорить об этом, – вспоминал один украинец, узник Дахау, которого по возвращении в Советский Союз отправили на угольные шахты Донбасса, – мы пережили фашистские концлагеря, а после этого некоторые наши товарищи умерли в этих шахтах». Те, кто не подвергся наказанию, часто сталкивались с предвзятым отношением советского общества и предпочитали молчать об ужасах немецких концлагерей[3339].
Евреи из Восточной Европы также столкнулись со множеством бед после возращения из концлагерей. Через считаные недели после освобождения десятки тысяч человек вернулись в свои родные страны (прежде всего в Венгрию)[3340]. Первой их целью было найти пропавших родственников, но слишком часто надежда вскоре сменялась отчаянием. Лина Стумахин, пережившая ад нескольких концлагерей, вернулась из Саксонии в Польшу настолько быстро, насколько позволяли опухшие ноги. «Мысленно, – вспоминала она позднее, – я видела свой дом и близких, которых потеряла». Когда она наконец добралась до курортного города Закопане, где до войны у нее был небольшой магазин, на его месте паслись козы. Никаких следов мужа или детей она не нашла. «Я напрасно ждала днями и неделями»[3341]. От местных властей бывшим узникам, вроде Лины Стумахин, помощи практически не было. Вместе с большинством польских евреев нацисты уничтожили традиционную еврейскую культуру. А поляки нередко отказывались возвращать дома и прочее имущество, присвоенное ими после депортации евреев. (То же самое происходило в Венгрии и Прибалтике.) Поднявшаяся волна антисемитизма, сопровождавшаяся насилием, вскоре подтолкнула множество бывших узников концлагерей и ранее проживавших на советской территории евреев к бегству на Запад, в первую очередь в американскую оккупационную зону[3342].
Почти все иностранные бывшие узники, все еще проживавшие в 1946 году на немецкой земле, были депортированы из Восточной Европы, а некоторые оставались в лагерях для перемещенных лиц и в 1950-х годах. Многие из них организовали комитеты, главным образом по национальному признаку, бывших узников, документировавших перенесенные ими страдания и защищавшие их интересы. Среди сопротивлявшихся репатриации были тысячи украинцев и прибалтов, не желавших возвращаться под власть советского режима. То же самое можно сказать и про поляков, проживавших на территориях, отошедших к Советскому Союзу. Другие поляки были встревожены растущим влиянием на родине коммунистов. В конце концов это стоило жизни таким бывшим узникам нацистских концлагерей, как игравший важную роль в освенцимском подполье Витольд Пилецкий. В 1948 году его арестовала польская тайная полиция, и он был казнен за антикоммунистическую деятельность[3343].
Многим еврейским узникам концлагерей было просто некуда возвращаться. И самыми уязвимыми, самыми обездоленными были дети. Томасу (Томми) Бюргенталю повезло, в 1946 году в Геттингене (Германия) он в конце концов нашел мать, пережившую ад Освенцима и Равенсбрюка. Многие другие так больше никогда и не увидели своих родителей и жили в сиротских приютах. В одном из подобных парижских заведений работала и Лина Стумахин, после того как она навсегда уехала из Закопане и Польши. В сентябре 1946-го она рассказала в интервью, что, ухаживая за сиротами, помогает себе заполнить пустоту собственной жизни и забыть то, что у нее «когда-то был дом, семья и ребенок». Что касается будущего, то она хотела сопровождать сирот, отправляемых в Палестину. Туда направлялись и другие евреи из числа перемещенных лиц, особенно после создания в 1948 году Государства Израиль, но и там, на Земле обетованной, начать новую жизнь оказалось непросто. Над ними продолжала нависать тень пережитых страданий и недоверия первых переселенцев. Разумеется, далеко не все бывшие узники концлагерей были сионистами, и многие тысячи из них нашли приют в таких странах, как США и Великобритания. Среди них был и Бюргенталь, в 1951 году прибывший в Нью-Йорк. Ему уже было 17 лет, и он начал выдающуюся карьеру юриста, кульминацией которой стало назначение в Международный суд ООН[3344].
Где бы они ни жили и какими бы успешными людьми ни стали, бывшие узники не могли забыть прошлое. «Однажды попав туда, вырваться уже невозможно», – писал Ойген Когон[3345]. Самыми осязаемыми были раны пострадавших физически. Эти несчастные вышли из концлагеря с букетом болезней и пошатнувшимся здоровьем, и большинство из них уже больше никогда не восстановили силы. Когда цыганку Гермину Хорват, прошедшую Освенцим и Равенсбрюк, интервьюировали в январе 1958 года, она рассказала, как инфекции, обморожения и медицинские эксперименты, которым она подвергалась, сделали ее инвалидом, лишив способности работать. «Я бы хотела начать [жизнь] сначала, – заявила она, – если бы позволяло здоровье». Два месяца спустя в возрасте всего 33 лет она умерла. Многие, подобно Жани Амери, покончили с собой через много десятилетий после освобождения, не выдержав гнета оставленных концлагерем душевных ран[3346].
Десятилетиями жившая в сознании уцелевших «память об оскорблении, – писал в 1987 году, незадолго до самоубийства, Примо Леви, – не дает мученикам покоя»[3347]. Многие не могли забыть того, что там видели, то, что перенесли, и того, что делали. В конце своих написанных в 1946 году мемуаров Миклош Нисли, узник, вынужденный ассистировать доктору Менгеле в Освенциме, поклялся, что больше никогда не возьмет в руки скальпель[3348]. Если говорить в более общем плане – бывшие узники часто чувствовали, что недостойны жизни после смерти такого количества других людей. Их терзали апатия и беспокойство, состояние усугубляла и скудость в 1950–1960-х годах психиатрической помощи. Врачи лишь диагностировали физические недуги, жаловался один бывший заключенный, а «мне нужен человек, который понял бы мои беды»[3349].
Бывшие узники нацистских концлагерей несли бремя пережитых кошмаров по-разному. Некоторые всю жизнь посвятили увековечиванию памяти о концлагерях, организуя комитеты выживших и публикации в прессе, начав политическую деятельность ради восстановления в обществе справедливости и преследования нацистских преступников. Чуть оправившись от едва не стоивших ему жизни истязаний в Маутхаузене, Симон Визенталь 25 мая 1945 года предложил американцам свои услуги, поскольку «преступления этих людей [нацистов] столь велики, что усилий по их поимке жалеть не следует». До самой смерти для скончавшегося через 60 лет Визенталя это было его важнейшей миссией[3350]. Другие бывшие заключенные также помогали разыскивать и наказывать эсэсовцев[3351]. Но были и такие, кто, подобно Давиду Руссе и Маргарет Бубер-Нойман, выступали против политического насилия и террора в целом, хотя из-за яростной критики советского ГУЛАГа в конце 1940-х и начале 1950-х годов от них отвернулось множество друзей из числа левых, включая и бывших сокамерников[3352].
Однако гораздо больше бывших лагерников замкнулось в личной жизни, вернувшись к прежней работе, продолжив образование, создав новые семьи. Тем не менее в узком кругу товарищей по несчастью (нередко родственников и близких друзей) они часто предавались воспоминаниям. То же самое можно сказать про несколько сотен еврейских детей, преимущественно сирот, в 1945–1946 годах перевезенных на постоянное место жительства в Англию, которые продолжали постоянно поддерживать связь. «Мы были ближе кровных братьев, – вспоминал Копель Кендалл (урожденный Кандельцукер), – это меня и спасло»[3353].
Наконец, были и такие, кто хотел стереть из памяти воспоминания о концлагере. Это желание в мае 1945 года красноречиво выразил Шломо Драгон, в конце длинных свидетельских показаний о работе в зондеркоманде. «Я отчаянно хочу вернуться к нормальной жизни, – сказал он польским следователям, – и забыть обо всем пережитом в Освенциме». Некоторые бывшие узники, как Драгон, пытались подавить воспоминания и сосредоточиться только на настоящем, часто с головой уходя в работу[3354]. Но даже когда прошлое отпускало днем, оно возвращалось ночью. Согласно опросу узников Освенцима, проведенному в 1970-х годах, большинству из них снились сны о концлагере[3355]. Страдал от ночных кошмаров и Шломо Драгон, в конце 1949 года эмигрировавший с братом в Израиль. Лишь много лет спустя братья нарушили молчание, вызванное причиненными работой в зондеркоманде душевными страданиями, и начали рассказывать об аде Бжезинки (Биркенау)[3356].
Другим бывшим узникам приходилось сталкиваться с прошлым в зале суда, когда они выступали со свидетельскими показаниями о злодеяниях своих мучителей. Однако не у каждого для этого хватало силы воли. «Если бы мои ночные кошмары можно было использовать как показания в суде, то я, несомненно, стал бы важным свидетелем», – писал в 1960 году один из бывших узников Освенцима, отклонивший предложение германского суда выступить свидетелем[3357]. Однако гораздо больше людей все же приходили в суд, движимые желанием добиться справедливости, а также чувством долга как перед историей, так и перед своими мертвыми товарищами[3358]. Это испытание было ужасно. Едва выйдя к трибуне, они мысленно воскрешали худшие события своей жизни. Когда в 1964 году судья спросил Лайоша Шлингера о том, был ли он женат, тот ответил: «У меня нет жены. Она осталась в Освенциме»[3359]. Гнетущую атмосферу, царившую в зале суда, усугубляли скептицизм судей, враждебность юристов и бессовестность адвокатов. Для некоторых бывших заключенных это оказывалось просто невыносимым. В ходе Нюрнбергского процесса по делу врачей бывший заключенный выбежал из ложи свидетелей и ударил обвиняемого, пытавшего его во время экспериментов с применением морской воды. «Этот негодяй сломал мне жизнь!» – кричал он, когда его выводила из зала суда охрана[3360]. Бывших узников концлагерей угнетала и неспособность вспомнить преступления нацистов достаточно детально. Появились, том числе и в первые послевоенные годы, настораживающие симптомы, выразившиеся в поверхностных разбирательствах и мягких приговорах[3361]. Это была не та справедливость, о которой мечтали заключенные, выживая в концлагерях.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК